«Кто он — судья мой страшный?» — спрашивала сама себя бабка Настасья, шагая по пересохшему пригону.
И просветленно сама себе отвечала:
«Совесть это моя…»
И снова спрашивала: «Откуда она?»
И снова сама себе отвечала: «От людей, от мира, а не от бога».
Вспомнила преступление деда Степана, совершенное им в молодости, его долгие и затаенные муки, его раскаяние перед миром и пришедший после того душевный покой к нему. И чем дальше брела и думала бабка Настасья, тем больше понимала, что не богу надо было молиться, а перед миром совесть свою очистить.
Неприметно вышла бабка Настасья к гумнам и остановилась около овина. Надо бы домой вернуться, но кто-то толкал вперед.
А в черной тьме все чаще и чаще полыхали далекие молнии, и где-то, все еще далеко над тайгой, стонали глухие раскаты грома.
Хотела бабка шагнуть к дорожке, протоптанной позади дворов, но услыхала шаги человека и притулилась за углом овина. Шаги быстро приближались. Бабка затаила дыхание. Быстро промелькнул человек мимо овина. Но хорошо разглядела бабка, что был он в серой одежде, в ботинках и в обмотках.
Разглядела и поняла: это один из приехавших сегодня с попом из Чумалова.
Отблески далекой молнии еще раз полыхнули над деревенскими задворками и осветили серую фигуру второго человека, крадучись пробиравшегося от дворов богатея Гукова.
Прижавшись к углу овина, бабка ждала. И этот человек промелькнул по дорожке дальше. Узнала и его бабка Настасья — работник Оводова.
Еще постояла, прислушалась к тревожным ударам своего сердца. Затем, повинуясь какой-то неведомой силе, чуть слышно ступая броднями по тропочке, пошла крадучись задворками и присматриваясь впотьмах к усадьбе.
Вот справа густая, высокая конопля на ограде Кузьмы Окунева.
Вот овин Федора Глухова, рядом скирды старой соломы близ гумна богатея Ермилова. Вот дворы Клешниных, Теркина, Козловых, дальше — гумна Валежникова, его большой овин, скирды из новых, пахнущих рожью снопов.
Остановилась бабка Настасья, замерла, всматриваясь во тьму и прислушиваясь к ночным звукам. Из тьмы потянуло запахом нетопленой бани. Опять полыхнула трепещущей зарницей далекая молния и осветила очертания деревенских построек. И в тот же момент до слуха бабки Настасьи долетели приглушенные звуки человеческих голосов.
Согнувшись и неслышно ступая, пошла бабка к бане. Сдержанный говор становился все слышнее и слышнее. Вспомнила бабка Настасья, что у Валежникова недалеко от бани стоит водовозка. Отыскала ее впотьмах, И замерла, приткнувшись к колесам.
Негромкие голоса из бани долетели отчетливо.
Колчин кого-то спрашивал:
— Уверены ли вы, господин полковник, что приказ о выступлении в Чумалове будет выполнен?
Густой и низкий голос ответил:
— Больше чем уверен.
Заговорил поп:
— Насчет Чумалова не беспокойтесь, други. Я о другом думаю: выступят ли крутогорские и гульневские мужики? В Чумалове Илья Андреич Супонин работал, и мною проведена большая работа как с амвона, так и тайно. За своих мужиков я ручаюсь. Тревожит мое сердце Крутогорское. Ведь оно ближе всех к Белокудрину. Пора бы…
Попа опять перебил низкий голос, обращаясь к кому-то другому:
— Да вы, поручик, на то ли место ездили, где должна быть встреча с разведчиками?
Голос Колчина ответил:
— Так точно, господин полковник. Овраг в этой стороне один и болотце одно. Я уже докладывал, господин полковник: два раза ездил — ни души! И никаких признаков.
Опять замолчали.
Бабка Настасья с трудом переводила дыхание. Ей казалось, что навалили на нее громадную тяжесть, которая давит ее и мешает колотиться сердцу в груди. Слова людей, засевших в Валежниковой бане, словно обухом били по голове. Не все поняла бабка из подслушанного разговора. Только одно ей стало ясно: что все эти люди — секретарь ревкома Колчин, писарь Ивонин, работники богатеев и приехавшие сегодня с попом — все они офицеры.
Молния полыхала все ближе и ближе. Глухие раскаты грома грохотали над урманом.
В бане снова сдержанно заговорили.
Кто-то четвертый спросил:
— Что же делать, господа?