Особенно красочен в романе образ настоятеля скита и уставщика Евлампия, когда рисует его Ф. Березовский в повседневном быту «святой обители». Огромный, волосатый и краснорожий настоятель демонстративно спал в гробу; сразу же «густым низким голосом» предупреждал вновь прибывших: «У нас свои законы… Древлеапостольские и… таежные… Чужеспинников не держим… В случае чего — прогоню!» Недюжинный организатор работ в обители, Евлампий быстро прибрал к рукам всех старин и старцев, нередко уже выживших из ума, и не очень-то скрывал свои стяжательские намерения: ругался с нерадивыми «трудниками», устраивал всеобщие «пирования», прямо за пиршественным столом вымогал у остяков пушнину за побрякушки и «ханжу», упившись, дрался, бегал с ножом за своим обличителем и соперником Борисом… Словом, действовал по таежным законам и, пожалуй, чересчур откровенно. Березовскому-художнику и здесь в сравнительно удачных сценах недостает тонкости, необходимой объемности в обрисовке героя Между тем очевидно, что образ Евлампия, даже в этом однолинейном качестве, нужен в романе как для постижения действительных социальных процессов, происходящих в стране, так и для объяснения социально-значимых причин перелома, который совершился в душе Настасьи Петровны.
Многое пережила и многое передумала она, пока ходила по святым местам, и «всюду, куда бы ни обращала теперь свой взор Петровна — в Кабурлу, под Иркутск, на Алтай, — везде видела одно и то же: тяжела и беспросветна бабья доля; везде много трудятся, много плачут и много молятся бабы, но нигде нет для них ни правды, ни защиты — ни от людей, ни от бога; везде понапрасну льются их слезы, везде попусту проходят их моления…» Неутешителен для нее этот вывод. Но он содержит в себе не отчаяние, а отрицание ее прошлого пути, он содержит бесстрашие — даже от бога нет защиты — и прозрение, питаемое жизненным опытом и трудом ищущего и думающего человека, его близостью к природе, к земле. «На землю нам надо, Степа», — говорит мужу Настасья Петровна, убедившись вскоре, что и раскольничий скит обманул все ее ожидания.
Характерно, что совсем не одномерен здесь у Ф. Березовского образ Настасьи Петровны. Ненавистен стал ей скит Евлампия. Но тайга, окружавшая обитель, но тайна бегства людей в непроходимый дикий лес приоткрылись ей своей другой, отнюдь не безысходной стороной «…шумит этот лес тысячелетних кедров, лиственниц и елей, словно большая река в непогодь, но шумит приветливо и приносит покой душе человека… Пришел сюда человек за тысячи верст поведать ветру таежному про печаль, про обиду и про боль свою душевную». Выходит, не одни страдания и разочарования испытывает Настасья, оптимизм и жизнелюбие органичны для ее крестьянского мировосприятия, которое во многом определяется деятельным отношением к природе Так день ото дня зреющее критическое отношение к событиям, участницей или свидетельницей которых она была, близость к природе, постоянный и осмысленный труд на земле врачевали, по роману, душевные раны Настасьи Петровны, питали ее жизнестойкость, ее жажду борьбы за «бабьи права».
Две последние части романа «В урмане» и «Последняя тропа» переносят читателей сразу через десятилетия — в годы революции и гражданской войны. Настасья и Степан Ширяевы — старики, у них взрослые дети и внуки, и речь теперь идет не только о судьбе одной семьи, а скорее всего об истории пробуждения всего крестьянства Сибири под воздействием идей Октябрьской революции, об истории его многотрудной борьбы за справедливое социальное переустройство.
Этот временной скачок (лет на двадцать — не менее!) не мог не сказаться на центральных образах романа — Настасьи Петровны и Степана Ивановича. Пропущен и ничем не восполнен важнейший этап в их духовном развитии.
Степан, например, в первой половине романа своеобразный и яркий человек. Весельчак, умный и смелый, он в значительной степени помог Настасье разобраться в ее душевных смятениях, в ее поисках веры и правды. Обличение святых монастырских отцов произошло при самом активном участии Степана, он же открыл глаза Настасье на проделки Евлампия. Из-за большой любви к жене мыкается Степан по свету, хотя раньше ее убедился, что бесполезное и никчемное это занятие. Во второй же половине романа Степан помельчал и потускнел. Уже прожив большую жизнь, свободно исходив едва ли не пол-Сибири, Степан вдруг начинает хлопотать о том, чтоб его не считали поселенцем, и от каждого нового начальства в период от двоевластия к гражданской войне требует документа о возврате ему «полных прав», на что Настасья Петровна ему резонно отвечает: «Эвона!.. Чего удумал! Да кто же здесь про то знает, что ты поселенец?» Да и в самом деле, в ходе крупных катаклизмов того времени бумажка эта о правах семидесятилетнего Степана выглядит довольно наивной. Степан словно бы поменялся с Настасьей местами, и не он теперь помогает ей понять текущие сложнейшие события, а она все предвидит, всем подсказывает, как действовать, что предпринять в первую очередь. Мы то и дело читаем: «Бабка Настасья… кликнула внучонка Павлушку и… тихо, по-заговорщицки сказала ему: везде одно толкуй — надо, мол, всех солдат поднимать против войны и против царя…», «Кузнеца Маркела застала бабка Настасья в его холодной кузнице: «Чего же вы, фронтовики, прячетесь по своим избам?..», «После разговора с бабкой Настасьей наибольшая группа фронтовиков еще раз собралась в кузницу Маркела». Мы то и дело узнаем, что «чует сердце» бабкино, о чем оно догадывается, всегда безошибочно и к месту. А вот почему умница Степан оказался таким недалеким, а бабка Настасья стала такой проницательной в конкретных политических вопросах времени, читателю не объяснено, и видит читатель, что в последних частях романа заняла бабка Настасья передний план по воле автора без глубоких для этого обоснований.