Выбрать главу

Потом Света жалуется, что устала, нет больше сил: Женька пишет и пишет несчастную докторскую, третий год ни во что не вмешивается, не помогает, а на ней весь дом и эти дикие люди — Димка с Виталькой.

— Помнишь, Даша, как я шла на курсе? На красный диплом, на аспирантуру… Эх, да что там, все меня потом обогнали. Помнишь Пашку Сикоева? По две пары на каждую сессию, хвост по латыни тащил с первого курса, еле-еле на пятом отделался — пожалели его, дурака. Теперь знаешь кто он? Инспектор министерства! Проверяет, как я работаю, меня — ты подумай! — учит преподавать, и кто — Пашка! Вот она, наша эмансипация: вся она до первого ребенка, а уж когда их двое…

— Да ладно тебе, — утешает Даша. — Зато Женю знаешь как уважают филологи? И мальчишки твои здоровы, учатся, тебе помогают, не то что Галка.

— Да, мужики мои ничего…

Даша со Светой дружат всю жизнь. И это она, Света, спасла Дашу, когда ушел Вадим.

О том времени даже подумать страшно, и Галя не думает. Но что-то в ней навсегда, испуганно помнит серые пустые дни, тишину ставшей вдруг большой квартиры, неподвижную, чужую маму с широко раскрытыми, невидящими глазами.

Как ждала тогда Свету Галя, как кидалась навстречу звонку — его ставил еще отец, и было странно, что звонок — вот он, звенит, а где ж отец-то? Света вырывалась из школы, бросала все (впрочем, Женя был в те годы другим, оставался охотно с детьми), допоздна сидела у Даши, тормошила ее, чего-то требовала, заставляла есть: «Знаешь ведь, что с работы. Накрывай на стол, живо! Птица, ложки тащи!» И Галя стремглав летела в кухню и, радостно подмигивая бабушке, хватала ложки и хлеб: она знала — сейчас мама что-нибудь съест.

Иногда вместе со Светой приходил Женя. Он громко шутил, даже смеялся, ходил по комнате большими решительными шагами, что-то рассказывал, потом умолкал на полуслове, растерянно смотрел на низко склоненные головы — каштановую Даши и русую Светы, рявкал свирепо: «Галина, собирайся!»— и увозил Галю к себе, в крохотную квартирку, захваченную в полную собственность близнецами — Виталькой и Димкой.

Вчетвером они едва помещались в чистой голубой кухоньке. Женя, обжигая пальцы и смешно хватаясь за ухо, азартно жарил на большой сковороде яичницу — подпрыгивали, лопались аппетитные пузыри, — резал толстыми ломтями серый душистый хлеб, мазал его маслом, поил всю ораву чаем. Димка с Виталькой шумно хлебали из огромных блюдец, толкали друг друга ногами под шатким столиком, веселились и ссорились, и у Гали что-то разжималось внутри, что-то ее отпускало, горько и медленно…

Потом под присмотром Жени — раз и навсегда запретил он называть себя «дядей», заявив, что молод и хорош собой, а он и вправду собой был хорош, хотя не так уж и молод, — Галя мыла посуду, а мальчишки отчаянно спорили, кому вытирать вилки. Женя разрешал спор двумя справедливыми подзатыльниками, сурово усаживал всех за уроки и валился на диван читать французские книжки. Галя — она была уже в четвертом классе — тихонько подсказывала близнецам, Женя поражался ее коварству, грозил всем страшными карами, Димка с Виталькой изгонялись в соседнюю комнату, гостье наспех бормоталась невразумительная нотация: хозяин спешил возвратиться к книгам.

Как ей было тепло в этом доме! Тепло и грустно. Она все понимала, честное слово, все, кроме одного, главного: как же ее-то бросили? Вот Женя жарит яичницу (и отец жарил), вот, хмурясь, листает Димкин, весь в двойках, дневник (и отец листал, так же хмурясь, хотя у Гали двоек было поменьше) и вдруг уходит в ночь, в темноту, исчезает навеки. Галя смотрела на Женю с гневом и ужасом, он поднимал голову, виновато моргал: «Пошли к телику, а? По четвертой, говорят, интересное…»

Он позволял ей допоздна глазеть в телевизор, сам укладывал на диване спать и совал под подушку конфету («Смотри Дарье не проболтайся, убьет!»— как будто матери было не все равно), а утром провожал в школу. Он делал для Гали все, только не разрешал звонить домой, маме, и Галя знала — это потому, что мама сейчас плачет, а Света ее утешает.

Шли и шли бесконечные дни, складываясь в тоскливые недели и месяцы, а мать все сидела и ничего не делала, болела и не могла поправиться, и даже бабушка, наконец, испугалась. А Света — нет. Она сражалась за Дашу, как когда-то за мужа с его измученным студенческими столовками больным желудком, как за своих близнецов, когда они маялись бесконечными насморками и катарами. Она привозила смесь собственного приготовления и следила, чтоб Даша ела — какао и мед, жир и сахар — втолкнуть в себя столовую ложку этого адского зелья и запить почему-то холодной водой. Она велела Гале не валять дурака и учиться, подтянула по напрочь запущенному английскому. Она встретилась с Вадимом и сказала, чтоб он сгинул, не смел звонить, и он сгинул, перестал звонить, и Даше сразу стало легче.