– Так просто не сбежишь, Тиа. – Не стоило рассчитывать, что Кот не поймет. – Из наших земель выход или через Гиблые топи, или через Драконий перевал. Больше дорог нет.
Стажерка Зельда
Замок-то страшный на холме стоял, а у подножья деревня раскинулась, частоколом окруженная. Я издалече пригляделась – ворота открыты, у ворот стоят мужики с пиками да дедок тощий и высокий, будто жердь в балахон обрядили.
Час стояла, наблюдала. Примечала, как девки платки носят, как юбки подвернуты, как друг с дружкою народ раскланивается… Полдень миновал, солнышко уж не так припекать стало – по всему, пора счастья попытать, да что-то словно шепчет – обожди.
Смотрю дальше. Подошла к воротам нищенка, хочет войти – а старик рукою махнул, и стража пиками ощетинилась. Еле унесла ноги бедняжечка.
Тут я струхнула маленечко – на шажок назад отступила. Да только ветер вдруг подул с поля, в спину подтолкнул: иди, мол, заячье сердечко. Ну, думаю, все одна дорога – в деревню под холмом. Если и ворота войти не смогу, как домой-то добираться?
Пожурила себя за боязливость, спрятала косы черные, шалью лицо завесила, подхватила цветы свои – ни много ни мало целую охапку – и пошла к воротам.
Иду медленно, прихрамываю, как старуха. Лоб сморщила, губы поджала – даже если шаль и сдернут, то за старуху посчитают, лицо-то все пылью измазано. До самых ворот доковыляла, перво-наперво старику в балахоне поклонилась, после – мужичкам с пиками.
Старичок аж козлиной своей бородкой затряс от удовольствия – видать, хоть и слушаются здесь таких, сероплащных, да не любят.
– Откуда, – говорит, – путь держишь, странница?
А я хочу ответить – да ветерок как мотнет ромашку, как шлепнет мне по губам… Молчи, мол! Я соображаю так: может, речь чужую мне понять и под силу – как-никак, в Айку пошла, а та была бабкой-ведуньей лесной, любой язык понимала, хоть звериный, хоть человечий… Так вот, понять-то я пойму, а ответить пока – не смогу: сразу речь моя непривычная чужачку выдаст.
Потому промолчала я, только поклонилась еще раз старику да на дорогу рукой указала.
Тот хмурится, балахон свой дергает, щурит глазенки черные:
– Немая, что ль, горными богами проклятая?
И такая мне угроза в его словах послышалась, что я, не дожидаясь от ветра советов, головой мотнула: мол, нет.
– А что ж молчишь тогда, женщина? Или не человек ты вовсе, а навка поганая? А ну-кась, покажи лицо!
И хвать меня за шаль!
Стража ближе подошла, пики наготове держит. Мне боязно, я взглядом в землю уперлась – знай себе лоб морщу, чтоб не поняли, что молодая.
Старик наклонился ко мне, подбородок пальцами поддел… и ахнул:
– Глаза-то, как свод небесный, голубые! Никак, божья странница, светлым солнцем отмеченная!
Один мужичонка, с виду плюгавенький, затюканный, будто бы жена его дома поколачивает, тоже зенки вылупил, пальцем тычет:
– Вы, мудрейший, поглядите – у нее в охапке очи небесные, видать, и вправду божья странница! Очи-то небесные кому попало в руки не даются!
И на незабудку простую указывает, которая дома-то у каждого ручья растет.
Старичок лицом просветлел – и поясной поклон отвесил:
– Проходи, – говорит, – в деревню, странница. Каждый дом – твой дом, не откажи в благословении. Прости, что просил ответа – не признал сразу-то странницу божью, коя обет дала молчать и лишь раз в год слово молвить.
Со всем почетом меня в деревню проводили. Незабудку я на видное место воткнула, в узел платка.
Вот так и вошла в деревню – ветер полевой помог.
***
Но войти – одно дело. Совсем другое – незаметно вызнать, как мне домой воротиться. Страннице-то расспросить людей нельзя, только «слово в год» молвить.
Ну, думаю, пока послушаю, что народ говорит, а после решу, что дальше-то делать. Мне хоть и двадцать второй годок всего пошел, а самую соль ухватить уже умею. Как гадалке-то иначе голову людям крутить? Там-сям словечко ухватишь у человека, ему же преподнесешь, как откровение небесное – и он тебе поверить готов, какую бы чепуховину дальше не наплела.
А в деревне этой и вовсе привалила мне удача несказанная: ярмарку на площади у колодца устроили. Люди ходят, переговариваются. Кумушки сплетни перетирают, мужички о войне речи ведут, купцы – о пошлинах, детишки сказки пересказывают… За один денек на ярмарке узнаешь больше, чем в городе моем родном – по телевизору. Главное – слушай себе да на ус мотай.
Побродила я между рядами вволю. Ушки на макушке держала, как бабулечка моя советовала, светлая ей память… Как солнце стало к закату клониться, уже знала я и кто государь в стране, и что совет торговый опять с советом военным горло друг дружке грызут, и что на дорогах неспокойно стало – навьи из лесов повылазили, на перекрестках ночами пляшут, путников вусмерть уматывают. Ежели какой человек попадется навкам – не уйти ему живу.
А еще узнала я, что на севере стоит гора высоченная, и нет на ней ни кустика, ни деревца, только камни вкруг стоят. И вершина там плоская, будто блюдце. И, говорят, собираются на той горе колдуны и ведьмы, бабки-знахарки и чернокнижники поганые, творят волшбу жуткую…
Вот туда-то, думаю, мне и надобно. Неужто колдуны да ведьмы своей сестрице, гадалке, не помогут? Не вернут домой – так посоветуют, куда податься, где прижиться.
Долго ли, коротко ли – стало солнышко к закату катиться. Разошелся люд с площади, стали купцы прилавки сворачивать. Издалече скрип доносится – ворота опускают, тяжелым бревном на ночь подпирают. Мертвецов здесь боятся, особливо иноплеменников, али утопших, али молнией убитых, али тех, кто с дерева упал и насмерть расшибся.
Говорят, по ночам выходят навьи из лесов и болот, скребут в частокол когтями длинными, а ежели нет знаков на частоколе небесных – то и в дом царапаются.
А уж в дороге и вовсе нет от них спасения!
Не ночуй, путник, у перекрестков… Или поезжай, до рассвета с коня не слезай. Заманят, затанцуют, защекочут до смерти!
Боятся навья. Чужеземцев боятся, потому что те за собой болезни да навье приводят. Дома на ночь запирают, а границы – те испокон веков закрыты…
Хорош край сказочный, Зельда? То-то и оно, что нехорош.
– Неба светлого, госпожа милостивая, – слышу вдруг голос мужичий, басовитый. – Не велите гневаться, велите слово молвить.
Я оробела, однако ж поворотилась к говорящему да кивнула, шаль придерживая: продолжай, добрый человек.
– Стало быть, дело такое, – мнется на месте. А сам-то большой, как будто медведь на задние лапы встал! И на рожу – медведь медведем: глазки маленькие, да умные, нос длинный, лоб широкий да узкий, подбородок клинышком. Одет мужичок богато, ярко. На поясе сабля, ножны из кожи, богатые. И сразу видать – не для красоты саблю носит, знает, с какого конца за нее браться. – Урчи наш просит в милости не отказать, с ним откушать, о горе его послушать.
'Урчи' – государь значит по-ихнему. 'Просит в милости не отказать' – читай, велит тотчас явиться пред его светлые очи, а то силком приволочет.
Вот так речь тутошнюю потихонечку и учу, осваиваю.
Кланяюсь – не низко, та так, будто соглашаюсь просто.
– Благодаренье вам, – кланяется в ответ мужик. Уже в пояс – видать, уважают здесь божьих странниц. – Извольте за мною следовать – я вам путь-дорогу укажу. А звать меня Карпом, Рута сыном.
А ведет та дорога, знамо дело, на холм, к замку жуткому. Мужичок шагает да не молчит – речь держит об урчи, государе своем:
– Хоть и суров он с виду, да сердце доброе. Как супругу схоронил, так и вовсе о нем слава дурная пошла, мол, лютует. Да вы те слова не в уши, по ветру пускайте – глупые они. Добр урчи наш Ильян. В сыне своем единственном, Кирии, души не чает. Да вот беда – болеет отрок, третью луну на ноги не встает, глаз не открывает. Ни один лекарь, ни один ведун управиться с немочью не может.