– Экая ты быстрая, – сказал Леха.
Алина покраснела. Был у нее подобный недостаток – краснеть по любому поводу, ну или вообще без повода. Дашка уверяла, что тонкая кожа – признак аристократизма, пожалуй, единственный Алине доставшийся, но при этом требовала держать себя в руках. Пока Алину в руках держал Леха.
Он все-таки был выше на целых полголовы. И широкие плечи под кожанкой казались еще шире, заслоняя весь горизонт. От кожанки пахло кожей, что было вполне естественно, а от Лехи – туалетной водой, которую Алина для папы присмотрела, но купить не решилась.
– Извините, – сказала Алина, радуясь, что сумерки и Леха не видит предательской красноты. – Я постоянно забываю о том, что здесь порожек сломан. Торчит.
– Да я не в обиде. А порожек починить надо.
Было бы кому… на первом этаже живут старухи. На втором – вьетнамцы и студенты. На третьем – молодая семья, проводившая время то в празднествах, то в ссорах… а папа не умеет. Разве что Алина сама возьмется. Но она не умеет пороги чинить.
– Ух ты, какое богатство! – Леха провел по волосам.
Вообще-то Алина терпеть не могла, когда незнакомые или малознакомые люди трогали ее волосы. Во многом потому, что люди почему-то считали, что имеют на это право, и реализовывали его смело, не трудясь ни спросить разрешения, ни хотя бы вытереть руки. Но сейчас было иначе. Леха касался нежно, осторожно, и восхищение его было непритворным.
– А я и не увидел! Как не увидел-то?
Спрашивал он не у Алины, а у себя.
– Я короной заплетаю, – призналась Алина.
Вообще-то Дашка называла эту прическу не короной, а бубликом, но она вообще была идейной противницей косы.
– Короной… королевна. Точно королевна. Повезло мне. Пошли, что ли.
– Куда?
– Ужинать.
– Я… не голодна.
– А я вот жрать хочу, – душевно признался Леха, подхватывая Алину под руку. – И про дельце наше перетереть бы. В спокойной обстановочке, ага… Так куда идти-то? Только, чур, место чтобы приличное. И хавчик нормальный. Страсть не люблю, когда хавчик гадостный.
И Алина решилась. Маме, если та станет допытываться, Алина соврет про свидание. Неудачное, конечно. Других у Алины не случалось.
Первые годы жизни Жанны-Антуанетты прошли в доме, арендованном ее отцом – во всяком случае, Луиза Мадлен раз и навсегда постановила, что именно Норман является отцом ребенка. Впрочем, фамилию дитя по ряду причин носила ту, что оставил беглый Франсуа. Новостей о нем не было, и постепенно Луиза Мадлен смирилась с этой потерей, жалея лишь о растраченных впустую годах. К радости ее, постепенно возвращалась прежняя красота – дочь не сумела отнять ее у матери. Луиза Мадлен все чаще глядела на свое отражение в зеркале без того, чтобы испытать отчаяние. Ее кожа обрела прежнюю нежность и приятный глазу сливочный оттенок, которого многие тщетно пытались добиться, отбеливая лицо лимонным соком, травами и особой восточной глиной. Ушла полнота, оставив лишь приятную глазу округлость форм, а движения обрели несвойственную им прежде плавность.
– Мадам, – сказал однажды Норман, который время от времени наносил визиты, нарушая тем самым устоявшийся уклад жизни. – Вы стали еще более хороши, чем прежде!
– Рада слышать это от вас.
И однажды случилось так, что Норман задержался дольше обычного, а затем визиты его участились, что весьма устраивало Луизу Мадлен.
Что же касается Жанны, то росла она тихим и беспроблемным ребенком, точно понимавшим, что родителям недосуг возиться с нею. Даже во младенчестве она редко капризничала, а плакала и вовсе лишь в исключительных случаях, чем весьма радовала кормилицу – женщину грузную, тяжелую на подъем и уверенную в несправедливости жизни.
Подрастая, Жанна не становилась более красивой или хотя бы миловидной. Она была напрочь лишена той уютной детской пухлости и неизъяснимого очарования, свойственного, казалось бы, всем без исключения детям. Своими повадками и обличьем Жанна-Антуанетта все более походила на Нормана, что вовсе не радовало отца. Впрочем, досужие языки утверждали, будто бы Норман испытывал радость лишь при подсчете прибыли.
Странным было и первое осознанное впечатление Жанны об отце. По юности лет она не уделяла хоть какого-то внимания вопросам законности своего появления на свет, полагая, что тот единственный мужчина, которому дозволено переступать порог их дома, и является кровным ее родителем. О существовании Франсуа, чью фамилию она носила, Жанна-Антуанетта узнает много позже и удивится тому, как вышло, что в ее памяти, где хранилась тысяча замечательных вещей, не нашлось ни одной, которая напомнила бы об этом человеке. А после она решит, что, вероятно, это и к лучшему. Тем паче что Нормана она любила вполне искренно, будучи, пожалуй, единственным человеком, который испытывал это чувство к безжалостному финансисту. И тот, странное дело, отвечал дочери взаимностью.