Роман взглянул на Кшиштофа. Чопорности в пане директоре явно поубавилось.
— Она, кажется, больна.
Роман отложил кисти и вытер руки. Вот это да!
Неужели в Кшиштофе произошли перемены?
— Кшись, не обижайся. Мы оба знаем, что случилось много лет назад. Тебе хочется кого-то спасти, вот ты и ищешь в Бубе признаки болезни. В твоем случае это психологически оправданно. По-твоему, если ты вызволишь кого-то из беды, то как бы спасешь и ту девушку. Но так не выйдет. Все это тянется и тянется, я тебе уже тогда говорил и повторю сегодня: то происшествие не должно определять всю твою жизнь. А то создал себе знамя и размахиваешь им. Может, другая женщина ждет тебя, а ты ее проглядишь. Власть всегда некий суррогат любви. Но ты вроде пробуждаешься… Проснись же, наконец, по-настоящему!
Кшиштоф понурился. Ему снова был двадцать один год, а двадцатилетний Роман проходил практику на психосоматическом отделении и проводил с ним сеансы терапии после шока, из которого Кшиштоф с трудом выкарабкивался. Сейчас он не имел права упоминать о том, что произошло много лет назад.
А может быть, имел? И Буба достойная кандидатура для суррогата-заменителя?
— Ты мой друг, — продолжал Роман, — я знаю, именно ты купил год назад эти две несчастные картины, что висят у тебя в кабинете. За свои деньги купил, не за деньги фирмы. У меня не хватало смелости поблагодарить тебя. Ты — отличный друг, и только поэтому я осмелился сказать тебе все это. Не сердись, старик, начни жить. А Петру мы приведем бестолковку в порядок! И что это Басенька так на него взъелась?
Кшиштоф улыбнулся:
— Не знаю, но ведь мы сегодня у них, так?
— В восемь. Держись, старик.
Ведь я всегда знаю, что он делает, знаю каждый его жест, каждое движение бровей… А когда его нет, мне становится больно, и фильм перестает нравиться, и закат не производит впечатления, и комната кажется унылой и неприбранной. Мне не надо подглядывать, чтобы повторить наизусть все его жесты и слова, я знаю, куда он прячет консервный нож и какую банку он открывал, а если напрягусь, то разгляжу и надпись на желтой картонной коробочке — тресковая печень — и внизу маленькими буковками: бланшированная. И еще я вижу фабрику, строящуюся в Лебе на берегу моря только затем, чтобы он мог открыть эту коробочку, вижу прилив, серо-голубая вода перехлестывает через волноломы… И я знаю, какой ящик он выдвинет сперва, а какой потом, я вижу, как он выбрасывает банку в мусор, знаю, что это за банка, ведь все, к чему он ни прикоснется, обретает конкретную форму.
Я никому не скажу о своей любви, о том, что сожгу себя, если он умрет, о том, что каждое его слово остается во мне и медленно заполняет пустоту, во мне нет ничего, что не было бы связано с ним, с воспоминанием о нем, мечтой о нем… Больше никто меня не интересует. И до Баси мне нет никакого дела. Она была бы нужна мне, если бы обратилась в ухо, куда я могла бы шептать о нем. Но она — не ухо и даже не эхо, повторяющее за мной его имя…
А сейчас необходимо подняться и идти туда, поговорить с ней, может, еще остался шанс для нее. Хотя бы для нее, хотя бы для нее…
Он почти что позабыл. То есть все чаще ему удавалось не вспоминать.
Кшиштоф сидел в припаркованном «вольво». Охранник иногда поглядывал на него. Правда, нечасто.
Кшиштоф закрыл глаза.
Что же такое произошло сегодня? Что заставляет его копаться в прошлом?
Женщины ему не нравились. Они напоминали Андзю с ее огромными грудями, силой, решительностью, смахивавшей на жестокость, и невольно связывались со злобой отца, заставлявшего его относиться к домработнице с почтением. Мать он плохо помнил и даже не очень по ней скучал. В бытность студентом его окружали женщины, которые излагали целые теории о сексуальном партнерстве, открыто рассказывали об оргазмах, иногда кокетливо дотрагивались до него… словом, он чувствовал себя каким-то объектом будущих сексуальных наслаждений, а не человеком мыслящим и чувствующим.
Даже молоденькие и хорошенькие не вызывали в нем интереса, только беспокойство и неопределенное чувство страха. Иногда он незаметно подсматривал за сокурсницами, ищущими партнера на одну ночь, но ни одна из них не заставила его сердце дрогнуть. Его считали расчетливым подлецом, а завистники поговаривали, что придет время — и он без памяти влюбится в мужика.
И все-таки уже тогда он связывал будущее с женщиной своей мечты, рядом с которой он сможет почувствовать себя мужчиной, знающим, чего хочет. Для этой единственной он создаст дом, а она нарожает ему детей, будет встречать его на пороге…
Когда же он обнял женщину в первый раз?
Он не знал ни ее имени, ни фамилии. Не знал о ней ничего, кроме того, что до этого волосы у нее были светлыми, а после — темными, юбка — длинной, а после — выше колена. До этого женщина была полна радости и энергии, а после — недвижима и равнодушна. «До» и «после» разделило ее жизнь на половинки. Его жизнь, впрочем, тоже.
Она появилась из-за угла, впереди простирался мост. Дул ветер, и юбка липла к коленям. Их глаза встретились. Десятки метров разделяли их, и по мере того, как пространство между ними сокращалось, все больше примет связывало их. Он остановился — она слегка улыбнулась. Он поднял руку — она откинула волосы со лба и улыбнулась уже широко, как бы приветствуя его. Идущая навстречу женщина лучилась светом, она была огнем в зимний вечер, была будущим, была всем… в то мгновение, когда сошла с тротуара к нему на мостовую и шагнула прямо под серый «опель-вектра» с неведомыми Кшиштофу крутящим моментом и объемом двигателя.
Светлые волосы растекались по проезжей части, медленно, не сразу меняли свой цвет, — что-то вроде пшеницы вперемешку со свеклой, только свеклы становилось все больше и больше. Обтянутые тканью ноги оголились и изящно подогнулись, задрав юбку; округлость коленей превратилась в болезненно острые кочки, а фары серого «опеля» при виде всего этого треснули со звуком бьющегося хрусталя.
«Опель» какое-то мгновение еще продолжал движение, отброшенная ударом девушка спокойно лежала на асфальте, пока передние колеса, словно две колонны, не нависли над ней. Из машины выскочил пожилой господин и стал кричать, он вопил так громко, что даже голуби, спокойно прогуливавшиеся рядом, выгнули спины и полетели к воде, удивленные: как это — человек, а кричит по-птичьи.
Кшиштоф подбежал к девушке, ее голова лежала совсем рядом с летней мишленовской покрышкой, почти новой… Глаза красавицы были закрыты, она ждала его.
Он просунул руки ей под мышки и попытался приподнять, но она просачивалась у него сквозь пальцы, словно вода, и ему оставалось только крепко держать ускользающее тело, прижимать к себе, чтобы не исчезло. А над ним возвышался этот человек.
Кшиштоф разглядел его очень хорошо, это был тот, кто понапрасну драл глотку. Девушка слабела у Кшиштофа на руках, от нее исходило приятное влажное тепло, оно проникло в него да там и осталось.
Что без толку сидеть в машине? Надо идти домой. Надо поразмыслить.
Возможно, когда он припомнит все, будущее прояснится и он будет знать, что делать.
Кшиштоф вышел из машины, кивнул охраннику. Послезавтра — заседание правления… опять забыл купить кофе и молоко. Заглянуть в почтовый ящик, вчера из головы вон.
Он вошел в пустую квартиру и, даже не скинув ботинок, улегся на диван и закрыл глаза.
И вот перед ним все то же: желтая юбка обжимает ее колени, взлетает вверх золотистым шелком, опадает кровавой тряпкой, липкой, влажной, быстро краснеющей по мере того, как кровь вытекает из теряющего жизнь тела.
Мир вокруг обратился в желе, только покореженный металл «опеля» (двести лошадей под капотом) оставался твердым; казалось, машина приходила в себя с тихим рокотом не выключенного двигателя.
Водитель стоял у автомобиля с рукой на открытой дверце и вопил: