Суд, который был так суров ко мне, оказался снисходителен по отношению к поляку по фамилии Дандосский, который убил двоих. Его приговорили всего к пяти годам, хотя не было сомнений в преднамеренности убийства.
Дандосский работал поваром и занимался приготовлением дрожжей. Он работал только с 3 до 4 часов утра. Пекарня находилась у причала, и все свободное время он посвящал рыбной ловле. Он был тихим человеком, говорил на скверном французском и потому ни с кем не сдружился. Этот каторжник всего себя отдавал великолепному черному коту с зелеными глазами. Они вместе спали, и кот, словно пес, провожал его на работу. Кот провожал Дандосского и на рыбную ловлю, но если было жарко и невозможно было найти тень, он возвращался в пекарню и ложился в гамак своего друга. В полдень, после гонга, он выходил навстречу хозяину и поедал маленьких рыбешек, которых приносил ему поляк.
Все пекари живут в здании, соседнем с пекарней. Однажды двое заключенных — Коррази и Анджело — пригласили Дандосского отведать кролика, которого приготовил Коррази (он это делал, по меньшей мере, раз в неделю). Дандосский принес бутылку вина и уселся за стол. В тот вечер кот домой не вернулся. Поляк тщетно искал его по всему острову. Прошла неделя, а кота все нет. Поляк потерял интерес ко всему на свете. Исчезло единственное существо, которое он любил и которое отвечало ему взаимностью. Одна из жен надзирателей, узнав о его горе, предложила ему другого кота. Дандосский прогнал нового кота и с обидой спросил женщину, как могло ей прийти в голову, что он способен полюбить другого кота. Это было бы оскорблением памяти его друга.
Однажды Коррази избил помощника пекаря, который работал также раздатчиком хлеба и жил не вместе с остальными пекарями, а в лагере. Помощник разыскал Дандосского и сказал ему:
— А ты знаешь, что кролик, которым Коррази и Анджело угостили тебя, был твоим котом.
— Докажи! — потребовал поляк, схватив человека за горло.
— Я видел, как они закапывали кошачью шкуру под деревом манго, что за лодками.
С помраченным рассудком отправился поляк к дереву и действительно нашел шкуру. Он раскопал наполовину сгнившую шкуру и начавшую разлагаться голову, обмыл их морской водой, положил на солнце, чтобы обсушить, завернул в чистую, белую простыню и похоронил глубоко под землей в сухом месте — чтобы их не съели муравьи.
Ночью, когда Коррази и Анджело сидели на широкой скамье в камере пекарей и при свете керосиновой лампы играли в белот, Дандосский отломил ветвь железного дерева, тяжелого, как само железо, и, не говоря ни слова, нанес каждому из них удар по голове. Головы раскололись, как два граната, мозг растекся по полу.
Начальник полиции, который был председателем трибунала, не понял меня, но Дандосского, который совершил два преднамеренных убийства, он понял и осудил всего на пять лет.
Вторая изоляция
Я возвращаюсь на острова, прикованным к поляку. В карцере Сен-Лорина мы пробыли недолго — с понедельника до пятницы.
Нас возвращается шестнадцать человек, среди которых двенадцать приговорены к различным срокам одиночки. Море неспокойно, и иногда громадная волна перекатывается через мостик. В отчаянии я молю Бога о том, чтобы корабль потонул.
Тебе тридцать лет, и ты должен отсидеть восемь лет в одиночке. Но разве можно выдержать восемь лет в стенах «Людоеда»? Я знаю, что это невозможно. Четыре или пять лет — предел возможностей. Не убей я Селье, мне пришлось бы отсидеть всего три года, а может быть, и два. Не надо было убивать этого гада.
Среди надзирателей на корабле я встречаю одного, с которым познакомился в изоляторе.
— Командир, мне хотелось бы тебя о чем-то спросить.
Он подходит ко мне и спрашивает:
— Что?
— Тебе приходилось знать людей, которые выдержали восемь лет изолятора?
Он чешет в затылке, а потом говорит:
— Нет, но я знал многих, кто выдержал пять лет, а один — я это хорошо помню — вышел здоровым и уравновешенным после шести лет отсидки. Когда его освобождали, я работал в изоляторе.
— Спасибо.
— Не за что, — отвечает тюремщик. — Насколько я понимаю, у тебя восемь лет?
— Да, командир.
— У тебя один шанс: не быть ни разу наказанным.
Это очень важно. Да, я смогу выйти живым, если ни разу не получу дополнительное наказание. Наказание обычно заключается в сокращении рациона или полной отмене питания в течение определенного времени. Несколько таких наказаний, и ты обречен на смерть. Придется отказаться от кокосовых орехов, сигарет и даже записок.
Мне приходит в голову мысль: единственная помощь, которую я могу принять — это получение более сытных порций, чего, я думаю, не так трудно добиться, попросив друзей заплатить разносчикам супа. Эта мысль придает мне бодрости. Если эта затея осуществится, смогу наедаться досыта. Буду грезить и улетать из камеры, выбирая — чтобы не свихнуться — наиболее веселые темы для грез.
В 3 часа пополудни прибываем к островам. Уже на берегу замечаю желтое платье Жюльет. Комендант быстрыми шагами подходит ко мне и спрашивает:
— Сколько?
— Восемь лет.
— Бабочка, — спрашивает Деге, — сколько?
— Восемь лет изолятора.
Ни комендант, ни Деге ничего не говорят и не осмеливаются посмотреть мне в глаза. Подходит Глиани, хочет что-то сказать, но я опережаю его:
— Не присылай мне ничего и не пиши. С таким сроком мне нельзя рисковать.
— Я понимаю.
Уже тише я добавляю:
— Устрой так, чтобы в обед и ужин мне давали хорошие порции. Если тебе это удастся, то, возможно, еще увидимся. Прощай.
Я сам подхожу к первой лодке, которая отвезет нас в Сен-Жозеф. Все смотрят на меня, будто на гроб, который спускают в могилу. Никто не разговаривает. Во время короткой переправы я говорю Шапару то же, что сказал Глиани. Он отвечает:
— Это можно устроить. Держись, Пэпи, — и добавляет, — а что с Матье Карбонери?
— Председатель суда попросил произвести дополнительное расследование. Это хорошо или плохо?
— Думаю, хорошо.
Я нахожусь в первом ряду маленькой колонны из дюжины человек, которые выбираются на берег, чтобы отправиться в изолятор. Странно, чего я так тороплюсь попасть в свою камеру? Даже надзиратель говорит мне:
— Медленней, Бабочка. Можно подумать, что ты спешишь попасть в место, которое недавно оставил.
Прибываем.
— Раздеться! Я представляю вам коменданта изолятора.
— Очень жаль, что тебе пришлось вернуться, Бабочка, — говорит мне комендант, а потом обращается ко всем. — Ссыльные…
Он произносит свою обычную речь, потом снова подходит ко мне:
— Здание А, камера 127. Это лучшая камера, Бабочка, она находится напротив двери коридора, где много света и воздуха. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо. Восемь лет — срок немалый, но кто знает — может быть, скостят тебе год-два за примерное поведение. Я тебе этого от души желаю — ты смелый парень.
Итак, 127 камера. Она действительно расположена напротив большой зарешеченной двери, которая ведет в коридор. Теперь почти 6 часов, но все видно довольно ясно.
В этой камере, в отличие от первой, нет запаха гнили, и это меня приободряет. Бабочка, эти четыре стены будут смотреть на тебя в течение восьми лет. Не считай месяцы и часы — это бессмысленно. Тебе придется отсчитывать время каждые шесть месяцев. Шестнадцать раз по шесть месяцев, и ты снова свободен. Во всяком случае, у тебя еще одно преимущество: если ты здесь умрешь, и это случится днем, то ты, по крайней мере, умрешь при свете. Это очень важно. В темноте умирать невесело. Не жалей о том, что ты хотел вернуться к жизни, не жалей о том, что убил Селье. Может быть, будет объявлено помилование или начнется война, или случится землетрясение, или тайфун разрушит эту крепость. А почему бы и нет? Может быть, честному человеку удастся выбраться отсюда во Францию, и он сумеет растормошить французов, заставит их протестовать против этого узаконенного убийства. Может быть, это будет врач, который расскажет все репортерам или священнику? Как бы там ни было, Селье слопали акулы, а я здесь, и у меня есть еще надежда выбраться живым из этой могилы.