Знает про то один господь-батюшка. Он у нас могучей рукою своей в последние годы даже как бы изменил день и ночь, вечер и утро. Все это как-то не так ложится теперь на нашу благодатную землю, как в старину ложилось, потому что заговорили теперь степные смирные люди так, как в прежние годы им редко говорить доводилось:
– Что это ныне хлебушка-то у нас не очень, чтобы тово… – толкуют мужики. – И травки зеленые тоже не так чтоб… Пожалуй, эдак-то будет, так скотина-то у нас дюже притомится за зиму-то…
– Да, вот он какой ныне, хлебушка-то! – вздыхал другой. – Ты про скотину помолчи лучше, потому Христос над ней завсегда. Ты про себя пораздумай, про семью. Ей будет ли что в рот положить?..
– Н-ну, торговля ныне пошла! – озлобленно восклицают мещане, сердито выпыхивая зеленый дым из коротеньких трубочек. – То есть вот до чего обголодал я с этой торговлей, что в охотники хочу наниматься[3]…
– А мне, – угрюмо договаривает другой, – ежели бы только не совесть, так хоть под дорогу с вострым ножом становиться, так в ту же пору… Погляжу вот, что еще будет, а то куда кривая не вынесет… Хуже-то, пожалуй, вряд ли и там будет…
Вот сколь сладкие разговоры заступили ныне место сладкого Маслихина пенья!
II
Перемерли старые люди в степи, переменились разговоры, пошли другие и песни, так что от бабушки Маслихи я уже от последней слышал, как она начинала свой многотрудный день какою-то полупесней, полумолитвой:
Скрипит по пыльной дороге ее тяжело нагруженная тележка – тащит ее бабушка Маслиха, высокая такая старуха, с крутым лбом, полузакрытым ситцевым шлыком, с сердитыми на первый взгляд, но умными чертами лица, – тащит старая торговка свою телегу и временем, невзирая на раннее и, следовательно, прохладное утро, словно бы отмахиваясь от чего то одной, то другой рукой, отирает с желтых впалых щек трудовые, потные капли. Так плавно ходила Маслиха в своей упряжи, что, кроме этих редких отмахиваний, в ней нельзя было подметить ни одного движения, которое бы хоть сколько-нибудь нарушало ту важность, с которою она хаживала на трудное дело честного кормления от своих собственных, как она выражалась, вдовьих рук.
Словно бы, говорю, не шла Маслиха, а плыла, и в это длинное плаванье, которое совершала она от своей избушки, как-то пугливо, совершенно по-сиротски прилепившейся на самом краю города, до рынка, она преимущественно любила петь длинную старинную псальму, начинавшуюся так:
Далее длинная псальма звонкоголосно рассказывала длинной дороге о неизбежности скорого покаяния – пугала мертво спавший город грозным примером Сарданапала[4], погибшего в пламени своего вечно пировавшего дворца. Грохот городских разрушаемых стен, пламя, распростершееся над громадным городом, стоны сокрушаемого правосудною рукой грешного народа и яростные крики победителей так и виднелись в каждом тоне Маслихиной псальмы, – так, как что-то видимое и одушевленное, и излетала с ее уст божия кара осужденным на погибель царю и царству…
Любопытная очень эта псальма! Мне, собственно, она и теперь представляется каким-то живым существом с мощным и гневным лицом, окруженным, как у святых, сиянием славы великой… Я передам дальнейшее содержание этой русской поэмы, созданной сразу каким-нибудь слепым певцом, насколько я еще помню его.
Ярко обозначив многоразличные виды человеческих прегрешений, поэма до бесконечности осязательно начинала рисовать, что именно хранится у господа, чем он, вместе с человеческим родом, сотрет с лица земли все его мерзости. Развертывалась тогда страшная картина последнего суда – картина, видимо, сочиненная простым русским человеком, потому что воображение, пораженное ею и потом выразившее ее, решительно не видело себе никакого удержу… Здесь с объятого пламенем неба на всю сокрушаемую землю в слух всем племенам и языкам разливались трубные гласы от стооких и стокрылых ангелов, возвещавшие суд; каменные горы сходили с своих вечных оснований, сдвинутые с них всепоборающею силой этих звуков; целые царства, пораженные ужасом, как стада робких баранов, в невообразимой суматохе бежали в леса и горы с всеобщими, достигающими до неба воплями об укрытии; а леса и горы одушевились теперь и своими от века молчавшими языками сказали им: «Не ходите к нам!.. И у нас гибель!..»
3
4