Саламата, залюбовавшись Матвеем, шепнула мне:
- Скажи на милость, сколько одному человеку дадено... Наверно, он и сам этого не знает...
Пока отец Саламаты обещал Шумилиной в прощеное воскресенье на коленях вымолить свои грехи, вошла Анфиса.
Тут бы я попросил вас слушать как можно внимательнее...
Анфиса вошла в розовой широкой кофте и в шелковой шумной пунцовой юбке, отливавшей лиловым и зеленым. Ее тугая золотистая аршинная коса была перекинута через левое плечо. Будто скользя по полу, как по льду, она обратила на себя всеобщее внимание.
- Ты что же это, Саламата? Звала меня посумерничать, а у тебя семьдесят семь свечек одна другой шибче горят... Как мне теперь быть, и ума не приложу: сразу ли назад пятки или "хлеб да соль" говорить...
- Да будет тебе, Анфиса, чего не надо выдумывать, - сказала, освобождая свое место, Шумилина. - Это конягинская дочь, - предупредила она на всякий случай Ляпокуриху, чтобы та не брякнула что-нибудь еще.
Анфиса, конечно, знала, что у Шумилиных гости. Иначе зачем ей было так наряжаться для сумерничания с Саламатой? Анфиса, мало сказать, обомлела, увидев Матвея. Она, побледнев, испугалась его красоты.
А когда Матвей, знакомясь с Анфисой, сказал, что и ему посчастливилось конягинскую полукровку добыть, Анфиса быстро нашлась и ответила на это:
- Значит, мы, Конягины, через нашу лошадь вашим, ляпокуровским, коням родня... Тогда и говорить нечего. Все здесь свои.
Шумилина неодобрительно посмотрела на Анфису и что-то хотела сказать ей, видимо не очень лестное, но ее опередила Ляпокуриха:
- У Конягиных семья малая, да родня большая. В редкой деревне она не ржет по пригонам да по выпасам.
Смешок раздался сдержанный. Матвей посмотрел на мать, и по его взгляду было видно, что эта шутка ему не понравилась.
- Я ведь, Анфиса Андреевна, - с подчеркнутым уважением обратился к ней Матвей, - про полукровку сказал не от большого ума, а от чистого сердца. Я этим хотел сказать, что даже ваша лошадка изукрасить может любой двор.
Речистая и знающая цену словам Саламата по заслугам оценила сказанное и вместо подруги ответила Матвею:
- Ты, Матвей Егорович, не одним, видно, лицом светел. Спасибо тебе... На вот за это пригубленную. - Сказав так, она подала ему Анфисину чарку с брагой.
И когда Матвей поднес ее ко рту, Анфиса остановила его:
- Гляди ты, каков конь, - из одного ведра со мной не моргует пить.
- За вашу красоту, Анфиса Андреевна, - подчеркнуто громко сказал Матвей и выпил досуха.
- Покорно благодарю, - откликнулась Анфиса, вдруг покраснев и смутившись.
Хотя все это и говорилось шуткой, Шумилина и Ляпокурова явно забеспокоились. Матвей не сводил с Анфисы глаз, а та, потерявшись и будто найдя себя, вдруг зацвела крупным стыдливым румянцем.
Такой я Анфису еще никогда не видел.
А потом, когда дело дошло до "Подгорной" и Шумилин растянул мехи своей порядком охрипшей, но еще достаточно звонкой для небольшой горницы гармони, начался танец.
Про "Подгорную" можно говорить разное. Конечно, эта народная сибирская мелодия не так затейлива, как полька или украинские плясовые. Но, видимо, человеческое ухо любит слышанное в детстве и привыкает к нему, как к голосу родной матери.
"Подгорная" - широкая плясовая. Шумилин играл ее на "тридцать три перелива", подзванивая колокольчиками, какие случались на старинных тальянках.
Умный и знающий гостевой распорядок Матвей пригласил поплясать с ним Саламату. И та, отдав дань хозяйки танцу, величаво прошлась два или три круга, "вытоптав" и "впечатав" своими праздничными башмаками положенное, подвела Матвея к Анфисе:
- Вот она-то уж сумеет тебя без подметок оставить.
Матвей будто этого и ждал. Он с легким притопом, ритмично кланяясь, зазывал Анфису в пляску. И та, как это делали многие по деревенской традиции танца, отворачивалась, якобы робея вступить в танец, наконец "поддалась искушениям" и, как полагалось в ритуале пляски, степенно проплыла утушкой, а потом, будто входя во вкус, принялась выдавать новые и новые притопы, вовлекая в пляс своего партнера. Матвей отвечал ей лихими коленами, заставляя не сводить с себя глаз не только Анфису, но и остальных, приумолкших в горнице.
И все это, долженствующее происходить по излюбленному танцевальному сюжету, происходило всерьез и на самом деле.
Тут я опять позволю себе сказать несколько слов, без которых, может быть, и можно обойтись, но я не хочу их опускать. Танец, даже заученный и очень известный, иногда исполняется будто впервые. И все движения танцующего вдруг окрашиваются той особой выразительностью, которая не хуже слов рассказывает о мыслях и чувствах человека.
Для меня и для Саламаты, пристально следивших за танцующими, не было никакого сомнения, что Матвей и Анфиса сейчас, танцуя, признавались друг другу в чувствах, пришедших и вспыхнувших неожиданно не только для всех, но и для них самих.
- Что же теперь станется? - шепотом спросила меня Саламата.
- Даже и не знаю, что тебе сказать, - ответил я тогда. - Что-нибудь да будет...
...Поздно вечером, когда Ляпокуриха храпела на перине и масленичное веселье свалило остальных, мы, то есть Саламата, Матвей, Анфиса и я, не желая спать, заканчивали веселье на кухне, играя в подкидного дурачка и щелкая подсолнухи. Матвей вдруг совершенно серьезно сказал Анфисе, указывая на карты:
- Одного ли дурака тебе сегодня подкинула незадача?
Анфиса остановила игру. Она испуганно посмотрела Матвею в глаза, будто боясь, что он шутит.
А Матвей не шутил, хотя и старался выглядеть шутником в эти минуты.
- Если оставишь меня в дураках, значит, я того и стою. А если нет, загадываю я, значит, быть мне при тебе самым счастливым изо всех дураков на свете.
Анфиса вынула из своих карт бубнового короля, показала нам и бережно положила за ворот кофты.
На этом кончилась наша игра. На этом закончилось шутливо начатое Матвеем предложение Анфисе стать его женой.
- Вот дура-то я, дура набитая, - сказала мне Саламата, уходя спать в прируб. - Так бы и я могла взять своего Тимошу и спрятать на груди... А я все ходов да выходов ищу. Подходы придумываю. Хватит. Матвей мне открыл сегодня глаза...
Спать я в эту ночь отправился на полати, где старик Шумилин видел девятый сон. Анфиса и Матвей просидели на кухне до петухов. И я слышал их разговор. Слышал, не подслушивая. Они говорили громко, не таясь, кажется, не только от меня, но и от всего белого света.
- Если бы знала я, - плакала на груди Матвея Анфиса, - если бы знала, что на свете живешь ты, разве бы я подняла глаза на всякого другого... Не ту ты нашел, Матвей, не ту! - рыдала она. - За меня тебе в глаза всякий посмеется...
А Матвей:
- Пускай, если такой веселый найдется... Я ведь не на вчерашнем дне жениться хочу, а на завтрашнем... Завтрашний-то день таким будет, что вчерашнее-то ты и сама позабудешь.
Матвей, прочитавший, наверно, не так-то уж много книг, не мог почерпнуть из них сказанное им. Благородный и как-то "нутряно" высокий человек, он сумел этой ночью отсечь все то, что мешало Анфисе стать рядом с ним.
Утром не узнали Анфису. Она вышла к недоеденным и подогретым блинам осунувшаяся, строгая, как икона владимирского письма. Розовую кофту она прикрыла темно-вишневым полушалком Саламаты.
- Никак, весело в дурачка поиграли? - спросила Ляпокуриха сына.
И тот ответил:
- Не так весело, сколько счастливо. - И тут же торжественно и спокойно объявил матери: - Я обручился, маманя, с Анфисой Андреевной Конягиной.
Если бы на второй день масленицы разразилась гроза или бы занялся огнем снег, заговорили бы человеческим голосом жареные чебаки, поданные на большой сковороде к столу, - все это удивило бы меньше Шумилиных, Ляпокуровых, Саламату и, признаться, меня.