На склоне дней луч солнца озарил мою жизнь. К нам в дом привезли маленькую собачку Лизетту. Сначала девочки поспорили из-за того, кому ею владеть, но потом старшая уступила ее младшей, говоря, что предпочитает старого испытанного друга, то есть меня. Лизетта была любезна со мной, и ее детская резвость оживила мою зиму. Она была нервна и своевольна, часто мучила меня и пребольно кусала мне уши. Я визжал, но не сердился; она была так мила в своих стремительных порывах, что обезоруживала меня. Она заставляла меня бегать и прыгать вместе с ней, и я вынужден был это делать. Еще больше, чем к Лизетте, я был привязан к старшей девочке, которая отдала мне предпочтение и которая теперь увещевала меня и делала мне наставления, как прежде ее бабушка.
Я совсем не помню последних лет своей жизни и своей смерти. Кажется, я тихо угас, окруженный заботами и попечениями. Вероятно, хозяева понимали, что я достоин был сделаться человеком. Они постоянно говорили, что мне не хватает лишь дара слова. Впрочем, я не знаю, перешагнул ли мой дух сразу эту пропасть. Не помню я ни формы, ни эпохи моего возрождения. Однако думаю, что собакой я больше не был, так как то существование, о котором я вам сейчас рассказывал, словно вчера происходило. Нравы, обычаи, мысли, даже костюмы, которые я вижу теперь, мало чем отличаются от того, что я видел в свою бытность собакой…»
Наш сосед говорил так серьезно, что мы поневоле слушали его внимательно и почтительно. Он нас удивил и заинтересовал. Когда он окончил, мы попросили его рассказать нам еще о каком-нибудь из его существований.
– На сегодня довольно, – ответил он. – Я постараюсь собраться с мыслями и когда-нибудь расскажу вам о другой фазе своей предыдущей жизни.
Через несколько дней после того, как сосед рассказал нам свою историю, мы познакомились у него с одним богатым англичанином, который много путешествовал по Азии и охотно делился своими интересными путевыми впечатлениями.
В то время как он описывал нам охоту на слонов в Лаосе, хозяин спросил его, убил ли он сам когда-нибудь хоть одного слона.
– О нет! – ответил сэр Вильям. – Я этого никогда не простил бы себе. Мне всегда казалось, что слон по уму и рассудительности приближается к человеку. Я не решился бы перебить душе путь к ее переселению.
– В самом деле? – заметил кто-то. – Вы долго жили в Индии и, вероятно, разделяете взгляды на переселение душ, которые наш почтенный хозяин недавно развивал перед нами. Впрочем, они скорее остроумны, чем научны.
– Наука всегда останется наукой, – возразил англичанин. – Я ее бесконечно уважаю, но думаю, что когда она берется решать так или иначе вопрос о душе, то выходит из своей области. Эта область состоит из осязательных фактов, на основании которых она выводит законы. Однако самое происхождение законов не поддается ее исследованию. Когда наука чего-нибудь не может осветить, мы вправе давать фактам, как вы выражаетесь, остроумное толкование. По-моему, это не что иное, как объяснение, основанное на логике и понимании мирового порядка и равновесия.
– Значит, вы буддист? – спросил собеседник сэра Вильяма.
– До известной степени, – ответил англичанин.
– Однако мы могли бы найти какую-нибудь тему, более занимательную для детей, которые нас слушают.
– Меня это очень интересует, – заметила одна маленькая девочка. – Можете ли вы мне сказать, чем я была до того, как сделалась девочкой?
– Ангелочком, – ответил сэр Вильям.
– Пожалуйста, без комплиментов! – воскликнула малютка. – Мне кажется, что я была птичкой. Я как будто всегда сожалею о том времени, когда я порхала по деревьям и делала все, что мне вздумается.
– Это сожаление является пережитком отдаленных воспоминаний. Каждый из нас питает пристрастие к какому-нибудь животному, и с ним вместе переживает впечатления, словно раньше сам их перечувствовал.
– Какое ваше любимое животное? – спросила я.
– Пока я был англичанином, я больше всего любил лошадей. С тех пор как я поселился в Индии, стал отдавать предпочтение слонам.
– Но ведь слон уродлив! – воскликнул один мальчик.
– Да, по нашим понятиям. Мы считаем за идеал четвероногого животного лошадь или оленя. Мы любим гармонию очертаний, потому что всегда все сравниваем с типом человека, который является совершеннейшим проявлением этой гармонии. Но когда покинешь умеренные страны и очутишься перед лицом тропической природы, вкус изменяется. Глаз привыкает к другим линиям; дух возносится к более грандиозному творчеству, и даже оборотная сторона медали нас не отталкивает. Индус, маленький, черный и невзрачный, не похож на царя вселенной. Зато англичанин, румяный и плечистый, в той стране кажется более представительным, чем у себя дома. Однако тот и другой совершенно теряются среди окружающей величественной природы. Художественное чувство требует более внушительных форм, и человек невольно проникается уважением к тем существам, которые могут гордо развиваться под жгучим солнцем, обесцвечивающим род людской. Там, где есть массивные скалы, чудовищные растения, страшные пустыни, власть человеческая теряет свое обаяние, и чудовище является нашему взору, как высшее проявление чудесного мира. Древние обитатели Индии понимали это. Их искусство заключалось в воспроизведении чудовищных форм. Изображение слона увенчивало их храмы. Боги их были чудовищами и колоссами. Не удивляйтесь, если я вам скажу, что вначале находил это искусство варварским, но потом настолько привык к нему, что стал им восхищаться и находить наше искусство холодным. В Индии вообще принято возвеличивать слона. Изображения его чрезвычайно разнообразны: по мысли художника он воплощает в себе то грозную силу, то благодетельную кротость божества. Древние путешественники утверждают, что самому слону поклонялись, как богу, но я этому не верю. Он служил и поныне служит только символом божества. Белый слон сиамских храмов до сих пор считается священным животным.