Видала Маринка, как дед просо посеял, как забороновал. А когда пришло время, отправилась и она с дедушкой просо полоть. Пропололи они загон чисто-начисто. Мало раз, — и два пропололи.
А когда просо кисти выметало, налило да созрело, дедушка с Маринкой жать ходили. Привезли с поля просо домой, обмолотили. Дед Наум стоит над ворошком да приговаривает:
— Вот ведь оно, какое дело-то — будто и всходы хороши были, а вышло просцо не ахти умолотно. Ждал я урожая настоящего, а собрал так себе — середка на половине…
Маринка дедушку спрашивает:
— Что же ты, деда, не рад? Ведь тут много проса.
— Много-то много, — говорит дед, — да зима-то, внученька, ох какая долгая!
— Отчего же, деда, у нас мало проса?
— Оттого и мало, что земля плохо родит. Скупая тут земля, черствая…
Осенью дед Наум с Маринкой рожь посеяли. А на лето жать пошли. Дед Наум жнет и жнет, старую спину гнет. А Маринка хоть и мала, а тоже приучается.
В обед сели отдохнуть, Маринка дедушку спрашивает:
— Деда, ведь ты только рожь посеял, а отчего же у нас на загоне и полынь выросла?
Поглядел дед Наум на широкое поле, подвигал седыми бровями и отвечает:
— И люди-то, милушка, тоже только рожь сеяли, а вон, погляди-ка, и у других на загонах она тоже чуть не пополам с полынью. Она, полынь-то, сыстари тут завелась, еще при барщине. Соленым потом крестьянским да горькими слезами это поле улито. Где слезы на землю упали, там она и зародилась, эта самая полынь разгорькая.
Маринка опять спрашивает:
— Деда, а отчего тогда люди в поле плакали?
— Оттого плакали, — отвечает дед, — что поневоле работали. Не на себя, милушка, работали, а на барина. Пахали-сеяли, жали-молотили крестьяне, а доход баринов. И тяжело и обидно. Небось заплачешь. Так оно и при барщине было, не многим лучше и после крепостного права стало.
— А теперь, деда, баринов нет? Засмеялся дедушка Наум и говорит:
— Теперь нет! Всех их теперь вывели! Вот так и жили дед со внучкой.
Стала Маринка подрастать. На восьмое году пошла она в школу. Зимой она в школе, а летом с дедушкой в поле. Там учится читать-писать, а тут жать да снопы вязать.
Зимой вечера долгие. Прибежит Маринка из школы, выучит, что ей на дом задано, а тут и вечер наступит. Истопят дед с Маринкой галанку, поужинают и сидят до самой полночи.
Дед брал людям валяные сапоги подшивать, а Маринка научилась чулки-варежки вязать, и себя и деда обвязывала, а случалось, и от людей заказы брала. Вот и сидят они — дед сапоги подшивает, а Маринка вяжет и вяжет, только спицы в руках мелькают.
Однажды Маринка спрашивает:
— Помнишь, деда, ты говорил, что наше поле скупое? А отчего же оно такое скупое?
— А кто его знает, — отвечает дед, — отчего оно скупое. Земля ли тут тяжелая, или плохо мы ее обрабатываем, или она истощенная стала? Так ли, эдак ли, а плохо наше поле родит.
Долго дед Наум молчал, а потом разговорился:
— Вот послушай, внученька, расскажу я тебе про это поле, что сам в молодости от людей слыхал. Говорили тогда, что на этом поле большой клад зарыт…
— Какой клад, деда?
— А кто его знает, какой клад и кто его тут положил. Сказывали только, что золото тут зарыто, то есть в клад положено. Я не видал и за этим кладом не ходил. А были такие люди, ходили, рыли-копали и клад будто бы видали, а вот достать, не достали, не отдала его земля. Говорят, что и сейчас он там лежит.
Маринка спрашивает:
— А как же, деда, люди узнали, в каком месте клад лежит? Ведь поле вон какое — большое-большое!
— Вот этого я не знаю, — отвечает дед, — наверно, по каким-нибудь приметам узнали. Сказывали люди, что какие-то знаки по ночам оказывались. Будто бы огоньки на таких местах посвечивают — выходит из земли такой огонечек, словно пламя от свечки, и мигает, и мигает… Был у нас в селе парень, Филиппом звали. Дошлый такой парень был. Вот он, наверно, и доглядел эти знаки. Земля эта, конечно, барская была, тогда еще целая, непаханая. Трава тут росла, стада барские пасли. А Филька этот одно время у барина в подпасках ходил. Он, наверно, эти огоньки и заприметил. И стал Филипп по ночам пропадать, все к кладу подбирался. Дождался он такой ночи, когда клады берут, и принялся копать. И, говорят, дорылся — стукнула лопата об железный сундук. Парень и так и эдак, а сундучище прямо-таки преогромный! Одному такой, ясное дело, не выворотить. Что же ему делать? Как клад взять? А у него, у Филиппа-то, два брата было, одного Васильем звали, другого не знаю, запамятовал. Филипп и доверился братьям. Вот собрались они все трое, каждый свою лошадь взял, запрягли тройкой и поехали. Конечно, ночью. Опять стали рыть. Хотя клад, как это бывает, глубже в землю ушел, все же дорылись. Подбили они ломами под сундук, а не то что его вытянуть, а даже приподнять не осилили. Ни с чем домой воротились. Да как ни с чем — с хворью воротились. У Филиппа этого с той поры принялась спина болеть, а потом согнуло его, так он и ходил все время, будто наклонясь, будто на земле все чего-то выглядывал. Василью тоже, с натуги ли, с испугу ли, поделалось: стало его в припадки ударять, иной раз недели две буйствует, а потом ничего, отойдет. А третий брат все чего-то во сне пугался — вскочит и закричит: «Идет, идет!» Он потом совсем из села уехал, и вестей от него не было… Ну вот, не дался им клад. А было их трое, один который-то и проболтался про этот клад. Дошел слух до барина. А барин-то, верно, не большого ума был, решился он сам клад взять. Призывает он к себе этого Филиппа, говорит ему: «Ты теперь согнутый, немощный, сам клад взять не сможешь. Откройся мне, где этот клад лежит, а я тебя за это озолочу, на всю жизнь доволен будешь». Филипп, хотя и пуганый был, польстился на деньги. Говорит он: «Бери, барин, с собой человек двадцать, запрягайте в роспуски шестерку лошадей, и ночью поедем». Вот взял барин человек двадцать пять здоровенных мужиков, поехали в поле. Филипп место указал, а сам копать не стал. Вот принялись рыть. Клад, конечно, еще глубже в землю ушел, ну все-таки дорылись. Через великую силу выворотили сундук из земли, подняли, на роспуски навалили. Тронули лошадей, а они бьются, бьются, а роспуски с места не стянут, словно колеса к земле приросли. Барин туда-сюда мечется, на лошадей машет, на мужиков кричит. А один какой-то возьми да и скажи: «Да ну тебя и с сундуком-то с этим, провались он совсем!» Тут сундук с роспусков грохнулся, земля под ним расступилась, он и загремел в эту пропасть. Барин было за сундуком кинулся, да мужики его удержали. Опамятовался барин и говорит: «Это не сундук был, а гроб. Это мой гроб». Расстроился он мыслями и после все приговаривал: «Гроб, гроб! Это я свой гроб искал». С этим его и за границу везли, лечили его там. А мужикам ничего не поделалось, потому что они тут ни при чем — их дело подневольное. Сами после смеялись: «Мы барину гроб доставали». И еще от них такой разговор по селу пошел, что это был не сундук, а пребольшущий камень. Напрасно, значит, силу тратили и страх принимали.
Замолчал дедушка Наум, повертел в руках подшитый валенок, отставил его в сторонку и принялся за другой. А Маринка спрашивает:
— Деда, а это все правда было?
— Правда, — отвечает дедушка Наум. — Было. Ездили, искали, сами мучались и лошадей мучали. А что там в земле лежало — сундук или камень, — этого я не могу сказать. Я на такое не льстился и не дознавался. Говорю, что от людей слыхал.
Помолчал дедушка Наум и, хотя Маринка ничего больше не спрашивала, еще присказал:
— А еще вот что могу рассказать. Был у нас в селе старичок один, он про это так толковал: «Богатство, говорит, в этой земле действительно есть, и оно оказывается кому сундуком, кому камнем, кому еще чем, но не каждому этот клад в руки дается. Одному не дался. Троим не дался. И двадцать пять человек его не подняли. Достанется, говорит, этот клад всему крестьянскому люду, когда земля будет не барская, а крестьянская и когда работать на ней будут не с горем, а с радостью. Придет, говорит, такое время, когда этот клад сам из земли выйдет и рассыпется чистым золотом, и тогда будет тут доброго — возами возить не перевозить». Вот, внученька, какие я слова от этого человека слыхал. Хороший был старичок, правильной жизни. Кто его знает — может статься, эти его слова и сбудутся.