Дальше стало еще хуже – все чаще после взмаха кисточки лекарка произносила все те же слова:
– Смерть. Ничего не сделать.
Но уже никто в трапезной не застывал от изумления или ужаса, а Алексей не только объяснял, как защититься от такого удара, но и как самому так же ударить. Перемазанные кровавой краской отроки наперебой начали предлагать свои способы нанесения смертельных ран, а Рудный воевода не только не пресекал это, но и, наоборот, всячески поощрял! Юлька, чуть ли не до синевы бледная, все таким же мертвым голосом отвечала, когда к ней обращались, но сама уже в разговор не вмешивалась.
Казалось, что ничего более жуткого уже не может быть, но тут Алексей взял горшочек с другой краской – синей – и, оставляя отметки на мальчишеских телах, принялся спрашивать Юльку о последствиях колотых или рубленых ранений в эти места. Юлька отвечала, показывала, как оказать первую помощь раненому, объясняла, чем отличается просто ранение от увечья, а Анна все больше проникалась убеждением, что Алексей медленно, но верно превращается в смертельного врага юной лекарки.
Отроки же… И надо было бы Анне осенить себя крестным знамением, да рука не поднималась; надо было бы немедленно уйти, чтобы не видеть этого, да ноги не слушались. Отроки, их глаза, голоса, движения… вот тут-то и поверила Анна в рассуждения Настены о сидящем внутри каждого мужа звере! Разобрав лежащие в углу деревянные мечи, мальчишки азартно, так, что Алексею приходилось осаживать наиболее горячих, пробовали наносить друг другу удары в помеченные красной и синей краской места. Кто-то вскрикивал от боли, кто-то ругался, на диво хорошо усвоив Алексеевы уроки сквернословия, кто-то просто рычал, озверев. Постепенно лезвия учебных мечей начали пачкаться в красное и синее, а Анна впервые задумалась, не напрасно ли она отмахивалась от пустых, как ей казалось, предупреждений (дескать, завидуют бабы), что этот неизвестно откуда явившийся в Ратном чужак страшен и темен. Мало того что сам когда-то зверствовал и, не скрываясь, говорил ей об этом, так и в отроках сейчас зверенышей пробуждал.
Потом, вечером, ей пришла в голову мысль, что надо бы пойти к Юльке, вынужденной принимать участие в столь отвратительном для любой лекарки действе, посидеть с ней, поговорить ласково, погладить по голове… Почему-то казалось, что именно погладить по голове очень важно и нужно. И… не смогла! Сама, конечно, виновата – в лазарет сразу надо идти, как только подумала об этом, но отчего-то заробела, задумалась, а потом стало приходить понимание истинного смысла одиночества лекарок. А ночью, когда все-таки удалось заснуть, мучили кошмары.
Анна понимала, что Юлька, при всем ее малолетстве, уже давно приучена со спокойной рассудочностью смотреть на любые страшные раны, даже настоящие, а не воображаемые. И то действо, при котором ей пришлось присутствовать, вызвало у дочери Настены отнюдь не смятение чувств, вполне объяснимое у девицы. Нет, это было не что иное, как отвращение жрицы Макоши к своему старому врагу – Морене, воплощавшей смерть. И к тому кровавому безумию и жажде убийства, что возбуждал в мальчишках Алексей.
Сейчас, глядя на девок, злословящих о Юльке, Анна вспомнила тот урок.
«Показать бы вам, дурехам, хоть часть – половина бы в беспамятство брякнулась, а остальные лужи под себя напустили… Юльку бы за версту обходить бы стали, а Алексея… Хм, ну себе-то хоть признайся, матушка: чувствовала тогда отвращение и ужас, но ведь и завораживал тот ужас – глаз отвести не могла! Правда, это ты, взрослая баба, а девки после такого зрелища стали бы шарахаться от Рудного воеводы, как от нечистой силы. Да, не зря говорят про таинства мужские и женские: есть у нас много такого, что мужам знать не надо, но и у них тоже имеется нечто, противное женской природе».
Но позволять девкам и дальше чесать языками нельзя, разойдутся – добра не жди. Юлька к своему искусству относится истово, пренебрежения или невнимания не потерпит, а характер-то железный, и язык – что жало…
– А ну-ка, умолкли все! Молчать, я сказала! Лекарка и ее помощницы при раненых и больных состоят и едят с ними из одного котла. Недосуг им тут с вами, болтушками, лясы точить. А вы, чем хаять ее заглазно, подумайте о том, что и вы с завтрашнего дня у нее учиться станете, как раненых встречать и обихаживать.
Две девчонки, сидевшие на разных концах длинного стола, попытались что-то сказать боярыне, но она только махнула рукой:
– Знаю, у всех в семьях немощные да больные бывали, все хоть что-то, да умеют. Но этого мало! С боевыми ранениями вы, почитай, и не встречались, а это совсем другое. Для лечения у нас, слава богу, Юлия есть, а вот выхаживать раненых – самое что ни на есть женское дело. Нам всем немало постараться придется, а лекарка наша в своем ремесле вам такая же наставница, как прочие.
– Юлька? Наставница? Соплюшка эта? Она что же, и наказывать нас будет за нерадение?
Подать голос осмелилась только Прасковья, но Анна понимала, что ее настроение разделяют почти все девицы. «Стаю» надо было разбивать.
«Ну что ж, как говорит Мишаня: «Разделяй и властвуй».
– А ну-ка встань! – Проська поднялась с видом оскорбленной невинности, а остальные девки уставились на Анну, ожидая продолжения. – С Михайлой, говоришь, поссорилась? А ты вот осмелилась бы с ним поругаться? Не просто поперек что-то вякнуть, а по-настоящему полаяться?
Удар был неотразимым, ибо большинство девиц не то что пререкаться с Михайлой – даже и заговорить с ним робели. Проська тут же угасла, да и многие из присутствовавших уткнулись носами в миски.
– Вот так-то! – закрепила успех Анна. – А Юлия перед ним не робеет, да и остальные отроки ей беспрекословно подчиняются, а тех, кто пробовал выкобениваться – мол, девчонка-соплюшка им не указ… рассказать или сами помните, как она их в покорность приводила?
Напоминать не пришлось – Юлькины «методы убеждения строптивцев» уже стали чем-то вроде местной легенды. Мишке еще ни разу не пришлось выполнять свое обещание самолично разобраться с тем, кто обидит лекарку.
– Ну? – Анна уперлась взглядом в Прасковью. – По-прежнему не веришь, что лекарка на тебя при нужде управу найдет? Или, может, кто-то из вас сомневается?
Сомневающихся, при внимательном рассмотрении девичьего десятка, не нашлось, однако Анька-младшая, конечно, не могла упустить случая показать свое превосходство над соученицами.
– Подумаешь! С Минькой поругаться! Да я…
– Встать! – хлестнула голосом Анна. – И что же ты? Ну говори, говори.
– Да я с ним не то что ругалась – граблями по морде охаживала! – Анька победно огляделась по сторонам. – И ничего, только ойкал!
Анна никак не прокомментировала похвальбы дочери, а подняла из-за стола Марию.
– А поведай-ка нам, доченька, что с твоей сестрой после того великого деяния случилось?
– Так чего, матушка… нужники несколько дней мыла да драную задницу почесывала. А драл ее дед на крыльце, при всех, подол вздев…
– Именно! – Анна и сама не заметила, как, копируя Корнея, подняла к потолку указующий перст. – Нужников в крепости хватает, да и задницы у вас у каждой всегда при себе, разве что за вожжами сходить придется. Ты как, доченька, все еще гордишься той своей дурью? – Анна помолчала, как бы ожидая ответа, и добавила под осторожное хихиканье девиц: – Уже нет? Ну и ладно. Умница. Теперь ты, Млава. Встать!
– А че я-то?
Толстуха вполне искренне удивилась, не подозревая за собой никакой вины. Но вина, конечно, имелась, хоть и знала о ней пока одна только боярыня Анна Павловна. Этот воспитательный прием она подсмотрела у наставников-воинов, и поскольку применяли его все, значит, в воинском обучении это дело привычное, проверенное временем, то есть вполне надежное. Если отроки, десяток или даже больше, дружно в чем-то упорствовали, ленились или еще как-то проявляли совместное непослушание, наставники вызывали из строя по одному заводиле или наиболее нерадивых и заставляли их по нескольку раз выполнять приказ в одиночку. Сопровождалось это, естественно, произнесением всяких, отнюдь не ласковых речей, а зачастую и чувствительным телесным наказанием. Продолжалось такое воспитание до тех пор, пока у всех парней начисто не пропадало желание оказаться одному перед строем, после чего занятия шли уже так, как считал нужным наставник.