Только я это проговорил, как в двадцати шагах от нас патан появился — ползет на брюхе, в зубах нож. Бабья Погибель как вскинется да как заорет; тот увидал, да и бросился на него с ножом — а Бабья Погибель без винтовки, под скалой ее оставил. Но, знать, такая сила от него шла дьявольская, что у патана камень вывернулся из-под ноги; патан возьми и растянись во весь рост, только нож звякнул о камень!
«Я же тебе говорил, что на мне каинова печать, — говорит Бабья Погибель. — Не убивай его. Рядом со мной он честный человек».
Мне было не до разговоров о честности патанов; я взял винтовку и врезал патану прикладом по лицу, а Бабьей Погибели сказал: «Быстрее в лагерь! Это, говорю, атака начинается». Но атаки в ту ночь так и не было, хотя мы приготовились и ждали, чтобы к нам сунулись. Тот патан, как видно, в одиночку пожаловал, чтобы какую-нибудь подлость нам устроить. В конце концов Бабья Погибель отправился назад в палатку, и опять его качало и корежило, когда он шел, — что-то с ним было неладно.
Ей-богу, я его пожалел, особенно потому, что из-за его беды я стал думать о том, что меня так и оставили капралом, хотя служил я за лейтенанта, и мысли мои были невеселые. После той ночи мы с Бабьей Погибелью не раз сходились поговорить, и понемногу он мне рассказал то, о чем я и сам догадывался. Все его проделки, все его злодейства против него обернулись, как вино оборачивается против человека, который пьет беспробудно целую неделю. Все слова его и все дела — а он один только и знал, сколько их было, — все это ему отыгралось, и душа его не знала ни минуты покоя. Сущий ад это был, и без всякой наружной причины; притом — искренне говорю — он был бы рад в настоящий ад поскорее попасть.
Никто другой не вынес бы таких мучений; такого человеческая природа просто вместить не может — ужасно, ужасно было глядеть на него! То были не адские мучения, а гораздо хуже. Женщин он дюжинами вспоминал, и прямо-таки с ума сходил от этого, и среди всех его женщин была одна, только одна, заметьте, которая хоть и не значилась ему женой, но в самых печенках у него засела. О ней-то он и говорил, что, мол, перлы и алмазы швырнул на ветер; и все ходил кругами, точно слепой байл[4]на маслодельне, и все рассуждал, как он был бы счастлив с этой женщиной, — это он-то, который со счастьем разве что в аду мог повстречаться!
Чем больше он о ней рассуждал, тем больше клял себя, что неслыханное счастье упустил, а потом снова назад осаживал и принимался плакаться о том, что все равно, мол, не суждено было ему счастье на этом свете. Бессчетное число раз я его видал таким — и в лагере, и на смотре, да что там, даже в деле: закроет глаза, и вдруг пригнется, как будто штык блеснул перед ним. В такую минуту — он сам мне говорил — пронзала его мысль об упущенном; пронзала, как раскаленное железо.
Не слишком-то он стыдился того, что с другими женщинами сделал; а эта вот баба, о которой я говорю, за всех ему отплатила — да вдвойне, клянусь богом, вдвойне. Не думал я, что человек столько мучений может вынести; и как у него сердце не разорвалось от страданий? Нет, такого я не воображал, а уж я-то побывал, — тут Теренс принялся жевать мундштук своей трубки, — уж я-то побывал в переделках. Рядом с его мучениями все мои передряги и поминать не стоит... И чем тут было ему помочь?
Молиться за него было бы все равно что мертвому припарки ставить. Ну вот, наконец, кончились наши прогулки по холмам, без всяких потерь и без всякой славы тоже — и то, и другое моими стараниями. Кампания подходила к концу, и полки согнали вместе, чтоб разослать всех по домам. Бабья Погибель убивался, что делать ему больше нечего, — только и остается, что все время думать. Слышал я, как он разговаривал со своим оружием, пока драил его, — только чтобы не думать. И всякий раз, как он подымался с земли или с места брал, его дергало и в сторону вело, как будто ноги у него заплетались; я уже про это говорил. К доктору он не ходил, хоть я ему и советовал подумать о своем здоровье.
За мои советы он меня обкладывал с головы до ног; но уж я знал, что обижаться на него — это все равно что офицерика нашего всерьез принимать; так что я ему не мешал, — пусть, думаю, язык почешет, раз ему от этого легче становится. В один прекрасный день, когда полки наши уже возвращались, ходим мы с ним вокруг лагеря, и вот он остановился и правой ногой притопнул раза три-четыре, как- то нерешительно. «Что такое?» — спрашиваю. «Это земля? » — говорит; я думаю — совсем рехнулся, а тут как раз доктор подходит, он там бычка павшего анатомировал. Бабья Погибель бросился прочь, и тут нога у него дернулась, и как даст он мне по колену!