Слишком долгая привычка к подобию бытия, к которой он уже более-менее прибегал при жизни в миру, по куда более веским причинам донимала его в текучем состоянии, пока ему не вздумалось на скорую руку составить совершенно зачаточный свод правил, который, будучи лучше приспособлен к неприятным сюрпризам сих мест, не позволял ему снова впасть в рутину толкований, вполне допустимую в юдоли слез, но здесь несвоевременную. Такого приспособления своего понимания, сначала с целью не быть обманутым или введенным в заблуждение, прежде чем он сможет даже понадеяться уловить то, что происходит и вокруг него, и в нем, он постепенно достиг лишь своего рода сочувственным подражанием, не без отвращения пойдя на то, чтобы приблизиться к позициям испущенных до него дыханий: если когда-либо эти позиции и в самом деле отвечали каким-то намерениям, речь шла еще и о том, чтобы не заразиться их пониманием.
Принимая вид многих фигур, думал он, каждое дыхание отличается своим собственным способом возбуждать пустоту, словно осваиваясь с тщетой, а подчас и желая к тому же приберечь ее для другого, более обширного и более пустого дыхания, — пустота не внушала здесь никакого ужаса! — и следовало бы отказаться от всякого понятия телесного и земного прошлого вместе с той аксиомой, что душа — это форма тела, дабы выявить здесь, где ничто более не отличает одну душу от другой, — в отсутствие пространства, свободно заполняемого всеми дыханиями, — содержание намерения, каковым бы оно ни было: отсюда и бесконечное и, на первый взгляд, безвозмездное разнообразие фигур, способных при случае незаконно овладеть ценностным суждением: от сферы до диска, от угла до конуса, от простой поверхности, простирающейся куда ни кинь взгляд, до прямой или волнистой линии, зигзага или простейшей точки: такими ощущал их сам Великий Магистр, когда ему случалось в пустоте собственного дыхания обособить из многих других какое-нибудь одно: сколь бы ни было озадачено его восприятие зрелищем попеременно скручивающейся и распускающейся волютами пустоты, все же зрелище того, как она сходилась складками к определенному центру, оставляло, казалось, возможность предположить какое-то завершение; ничто, однако, не подходило так близко к наихудшей злокозненности, как в тот миг, когда во вновь ставшей чистой и безмятежной пустоте одно из дыханий являло собой уже не более чем простую неподвижную точку. Произвол, быть может, но в чем и по отношению к чему злобный?
Ко всем этим размышлениям Великого Магистра побудило внезапно открывшееся под сводом высокой ротонды зрелище висящего в пустоте юного тела.
— И в самом деле тело, — сказал он себе, — но, хотя оно и лишено жизни, это все же не труп. — При всем своем кажущемся неправдоподобии это разграничение отвечало общему положению тамплиерства. Здесь можно было видеть все, что походило на то, чем был ты сам: дыхание, вихрь, — но не то, чем ты уже перестал быть: не трупы или живые и осязаемые тела. А это тело не было живо, но не затронуло его и тление. На лице удавленного отрока не осталось никаких чудовищных искажений, порождаемых подобного рода казнью.
— Это дремлющее тело: значит, он проник сюда обманом.
Придя к такому заключению, Великий Магистр почувствовал странную привлекательность гипотезы, что заботу об этом теле взяло на себя само Высшее дыхание, дабы сохранить его в свежести и после смерти.
— Он прекрасен, как ангел! — к своему удивлению, произнес он. — Но, если его поддерживает Высшее дыхание, могу ли я просто так к нему приблизиться? Я, лишенный собственного тела, будучи всего лишь дыханием, а не чистым духом, вижу его, конечно же, не духовными очами, а с точки зрения отсутствующего и упраздненного взгляда: ибо имеется разница между тем, чтобы воспринимать предмет, о котором думаешь, каковой достаточно осязаем, чтобы мысль от него отвлекалась или к нему возвращалась, и тем, чтобы мыслить, пока не воспримешь неощутимую очевидность, единственную, пожалованную нам здесь: любое ноющее или стенающее дыхание не так обеспокоило бы меня, как это неприкрытое тело, каковое к тому же на вид легче, чем самые разреженные среди нас! Или же оно являет собой продукт моего пророчествующего дыхания? Моя ли благочестивая суетность принесла себе эту жертву, или же сия пожертвованная полнота поддерживает сами наши укрепления?
Набравшись так, благодаря приевшимся хитросплетениям, смелости, он устремился вперед, уже не столько заботясь о том, чтобы до прибытия Короля изгладить в башне все подозрительные следы, сколько из внезапного желания испытать власть своего дыхания над мнимым трупом. И посему со всем неистовством, на которое, заподозрив какую-то трансцендентную стратагему, подвиглось его собственное дыхание, он взвихрился вокруг висящего в пустоте тела.
Играя в волосах отрока, он трижды прошептал ему на ухо:
— Если ты от Господа, подай мне знак и приди на помощь в моих невзгодах!
Но не приподнялась склоненная голова, не изменилось вертикальное положение висящего в воздухе тела.
— Кем бы ты ни был, — продолжал Великий Магистр, — обитатель сего казненного тела, отвечай: твое ли оно? Именем Святого креста, услышь! останови свое движение — если можешь!.. Но коли ты — одно из испущенных дыханий, явившееся в это тело, чтобы избегнуть нас, других усопших, оставь его покоиться с миром, исторгнись и без уверток объяснись! Если ты — как раз этот казненный, не бойся сказать мне об этом: что ты видишь, что чувствуешь? Из-за страдания или же из-за блаженства остаешься ты так возвышенным в пространстве? Почему по-прежнему на твоих руках путы? на шее веревка? Что удерживает тебя здесь? Говори, заклинаю тебя, не усугубляй моей растерянности!
Но, глухой ко всем вопросам и мольбам, отрок продолжал медленно вращаться в пустоте вокруг самого себя: необычная улыбка свела его приоткрытые губы: из них не вырвался ни один выдох, не втягивали воздух раздутые ноздри. Тогда, в надежде обследовать тайные движущие силы этого присутствия, каковое в своем притворстве казалось чреватым грядущей славой, Великий Магистр попытался вдохнуть себя в тело отрока через рот: но сколь бы буйным ни пытался он быть, так и не сумев проникнуть в это отверстие, он рассеялся легким паром по краю губ юноши. Длинные дуги ресниц затеняли сомкнутые веки поглощенного бесконечным смакованием лица. Это тело оставалось недоступным исследованию.
Как поступить дальше дыханию Великого Магистра, коль скоро оно восприняло этого совершенного в своих четких очертаниях юношу как отсутствие дыхания? Оно столкнулось уже не с покорной его внутренним измышлениям внеположностью, а как бы внутри себя с замкнутым внутренним пространством; внутри самого себя он оставался снаружи; мог ли он, возбужденная заботами сверхчувственная пустота, заключить в себя эту покойную вплоть до безразличия непрозрачность?
Он захотел перевести дыхание, чтобы с еще большим пылом вдохнуть его в это немое и глухое совершенство.
Но когда он попытался, перед тем как вновь наброситься на него, взвихриться более широкой спиралью, ему не удалось даже чуть-чуть от него удалиться: из всех движений ему было дозволено лишь подчиниться вращению висящего в пустоте тела.
Словно отвергая всяческие дальнейшие повеления, тело юноши принялось столь стремительно вращаться вокруг своей оси, что, казалось, утратило всякие очертания, образуя лишь осевую колонну в центре вихрящегося дыхания Великого Магистра; а тот, подхваченный безумной скоростью, расширился в крутящиеся обручи этакой юлы; но когда вращение висящего тела вновь обрело изначальную неторопливость, вихрь Великого Магистра разделился на три спирали: его восприятие, волю и сознание. Воспринимающая спираль уже ничем не отличалась от вращательного движения отрока, но ей никак не удавалось охватить сразу все его телесные грани; во второй спирали — поднималась она? опускалась? — воля оборачивалась безразличием; в третьей, чье движение оставалось неощутимым, сознание изнемогало в попытках отразиться в двух других. Стремясь обрести себе намерение в забвении самого себя, оно уже не отличало более в своих устремлениях пустой предлог от истинного мотива: точно так же, как восприятие смешалось в нем с наполненной воспринимаемым предметом опустошенностью, так и повод смешался с мотивом; ибо пришедшего в проклятую часовню, дабы сокрыть от Короля малейшие следы преступления, отнюдь не озабоченность этим навела его на мысль обследовать сие святилище. Ведь, при виде этого явления, хотя поднимавшиеся им вопросы и имели какое-то отношение к мотиву, последний тем не менее по-прежнему оставался прикрыт устремлением сокрыть преступление — вовсе не в безразличной воле, а в сознании, на которое оное безразличие распространялось с той же полнотой, как и восприятие юного тела; пусть даже та манера, в коей оно себя вопрошало, было уже не более чем переобдумыванием той безразличной пустотности, в каковую вновь обратилась сама его воля; либо сознание посчитало себя в трех этих спиралях в качестве стольких заново родившихся из его безразличия различных отношений, либо оно заблудилось среди предположений и альтернатив: если Господь сохраняет нетленным бездыханное тело, то не для того ли, чтобы призвать бестелесные дыхания к победе над своей безразличной свободой? или же, напротив, для того, чтобы испытать их рассудительность: разберись, не это ли — та опустошенная форма, каковую может наполнить твоя собственная суетность?