Выбрать главу

Стиль этого каменного подобия был не во вкусе Великого Магистра; тем не менее именно из разглашенного скульптурой непостижимого секрета и почерпнул он необходимую для своих действий злобу.

— Либо Высший круг — место постыдного наслаждения спиралей, либо сия мистическая наглость означает ее отказ воскреснуть женщиной! Ну ладно же! Пусть она через это и пройдет.

Едва он только вдул этот приговор в то отверстие, которое все еще считал непотребным — забывая, что всякая часть воспламененного тела причастна к его славе, — как до тех пор склоненная голова отрока приподнялась; его глаза открылись; губы сжались, и, внезапно освободившись из стягивающих его запястья пут, правая рука прижалась к груди, а левая опустилась. — -

- - -

Великий Магистр намеревался отскочить назад: и не без неожиданной медлительности взвихрился, когда его дыхание оказалось семикратно пронизанным незапятнанной белизны семенем: какая неожиданность! оно стекало по лицу храмовника — ибо к нему вернулось его грешное тело, — и когда он протер глаза полой своей рясы, то вновь очутился на лестничных ступенях.

IV

Его встретила овация, отголоски которой рассыпались по ступеням, отразившись от высоких сводов большого рефектория. И вот уже вновь установившееся в дыхании Великого Магистра единство перерасположило и упорядочило вне самого себя тысячу предполагаемых вокруг его собственного намерений. В полумраке обширного пространства над длинными столами пересекались потоки процеженного сквозь витражи дневного света, гудели тысячи ртов, сверкали тысячи взглядов: на мгновение слившись в едином крике радости, когда он входил в зал, братья-дыхания в нерешительности ожидали, что его слова заставят откликнуться в каждом из них свою собственную устойчивость: ибо здесь поминалась годовщина его казни, как и их собственных, бессмысленное разрушение Храма, беззаконие Филиппа.

Нужно или нет оправдываться им в самом темном из своих ритуалов, в плевках на распятие, ибо знали ли они в своем кругу, что именно отрицают? Понужденный прояснить этот ритуал, Великий Магистр признал сознательно принятую Святым Орденом ересь: — Ведь дыхание Спасителя отнюдь не воплощалось, не умирало и не воскресало, или разве что по видимости: но любой слышит его голос, сбрасывает с себя свойственную ему видимость и живет навсегда, дыхание в Дыхании.

От подобных вырванных под пыткой признаний в момент своей казни на костре решительно и отступился перед собравшимся народом сир Жак де Моле. Прочие братья, отступившиеся, как и он, в то время от своего признания, отступились от своего отступления, готовые скорее передать дыхание Дыханию, но от него не отречься.

И что же это за видимость, касательно которой он отнюдь не верил в то, в чем некогда сознался в своем пытаемом теле, что же это за видимость, от которой отрекся заключительным актом веры? Ныне то, верить во что он здесь отказывался, было для него зримо, а он все еще уклонялся от очевидности того, что единственно казалось очевидным: ибо не было для дыхания ничего менее очевидного, нежели тот факт, что его некогда испустило тело, в коем оно должно воскреснуть, хотя бы и по видимости… Его братья некогда плевали на распятие, дабы воздать должное Дыханию в их дыхании; теперь он из своего собственного дыхания плевал на Дыхание во славу подвергнутого истязаниям Тела. Всякий раз, когда растерянность угрожала разобщить его вдохновение, память об окончательном отступничестве восстанавливала его единство: на этой завещанной истории позиции отступившегося, на этом вызове обманчивой очевидности сего посмертного еретического промежутка между мирским веком и ортодоксальной вечностью — именно на этом и основала память Великого Магистра восславляющее поминовение его казни.

Свою память он и обрел вновь в высоком зале рефектория. Здесь она находится среди тысяч его братьев, сотрапезников на этом празднестве; но ожидает, что к ней вернется ее собственное дыхание. И вот, стоило ей вновь его обрести, как она пытается распространиться на остальных и, делая вид, что сопровождает их до пределов их собственных блужданий, в таких словах обольщается она в том, будто делает очевидность бестелесной свободы им подозрительной:

— Возлюбленные братия! В этот памятный день, когда завершающийся виток орбиты в очередной раз собрал нас вместе, перед тем как продолжить свой бег, — и пусть оный будет последним, что нас рассеивает! — я возношу благодарение Господу за вашу верность! Хотя вы освобождены от всех клятв; и пусть никакое принуждение не может быть более наложено на ваши дыхания, а ваше сознание расширилось в беспредельные пространства, где к вам взывают тысячи комбинаций, самое бытие которых дарует, кажется, выгоду сомнения, вы выбрали служение нашего старого братства! Сколь бы сильна ни была в вас склонность сполна взвихриться, что-то привело вас к этому столу: здесь мы вновь обретаем жесты еды и пития; о святая привычка, восторжествовавшая в каждом из нас над видимостями! Наши медленно низведенные во прах тела угрожают в мгновение ока нас вновь облечь — и пируем мы из ложного стыда!

— Вот почему, возлюбленные братья, перед тем как воссесть и свободно, всем вместе, побеседовать, свершим мы сей акт покаяния:

— Святая земля, которую мы отказались защищать, — ну разве не насмешка ли, что, с тех пор как мы тебя покинули, наше братство, наши богатства, наш вес и влияние не переставали расти? Но что же мы в таком случае покинули? Пустой Гроб, свидетельство нашей загробной жизни? Но после чего мы живем? Разве мы здесь не испокон веку?.. Кто же тогда поведал нам об этом, как не тот, кто в нем был погребен? Кто же тогда притворился, что ускользнул оттуда на третий день, когда его там не было и в первый? Дыхание! Но смогло ли бы дыхание когда-нибудь сказать: «Сие есть тело мое, сие есть кровь моя», если только не для отвода глаз другому, обвинившему нас дыханию? Но в чем способно одно дыхание обвинить другие? В плохом применении, которое нашли мы сотворенным для нас телам? Возможно ли, чтобы дыхание дошло в своей извращенности до того, чтобы стеснить другие дыхания, а потом упрекать их, что им от этого не по себе? В чем же были мы там виновны, как не в том, что настолько стыдились быть дыханиями, что скрывались в своих телах? Но что означает для дыхания тело, как не его сокрытие? Если только мы не виновны сейчас в том, что ведем себя здесь как дыхания, в чем же в самом деле могли мы быть виновны там, как не в том, что поверили, будто дышим, начиная с того дня, когда увидели свет, как и в том, что верим, будто то дыхание могло быть испущено на кресте! Но разве не сказал он также: «Разрушьте храм сей, и я в три дня воздвигну его»? Не в этом ли наш девиз, краеугольный камень, о который тщетно бьются наши хулители, поскольку он неподвластен законам тяготения?.. О братья мои! Остерегайтесь вопрошать себя так под предлогом, что здесь вы способны делать это на досуге, на совесть! Не так ли вас и подвергли пытке? Разве вам не предоставили доказательств того, что от вас хотели услышать? Что отрицалось воплями под пыткой, бездыханное тело или… сокрытое дыхание?.. Осторожнее, братья мои; в какого рода истину вы тем самым впали? — - —

V

- -

Дверь казалась вновь замурованной. Но, прислонившись к камню, там стоял облаченый в черное с белым одеяние пажа Храма отрок: взгляд и улыбка святого.

— Что ты здесь делал? — спросил Великий Магистр, и вопрос вырвался у него изо рта так, будто сии исполненные подозрительности слова, вызванные прерванным на этом самом месте на века заурядным свиданием, стремились предотвратить неопределимое вне времени непроизвольное удивление. Что ты здесь делал? Подобный отрывисто произнесенный на манер выговора окрик вышестоящего ему подчиняющемуся послужил внезапным признанием одной канувшей в прошлое банальности: живое присутствие собственного пажа удивило его только потому, что он счел его здесь бестактным и неуместным. То, что недавно разыгралось в этой проклятой часовне, не осталось, возможно, без свидетелей. Что дверь оказалась вновь замурованной, ничуть его не успокаивало. Все, что происходило в этой крепости, отличалось полной прозрачностью, несмотря на толщину ее стен и почтительное и молчаливое поведение всех обитателей. Никому не было нужды говорить о том, что видели все. Напротив, вынужденный все видеть стремился говорить об этом как можно меньше. Некогда честность и милосердие требовали не слишком интересоваться тем, что происходит даже в соседней келье.