Багратион вздрогнул и побледнел.
- У-ух, казацкая в тебе душа, старик! Нет, на такое не способен я. Да и зачем станем мы его в бессмертье через славную смерть водворять? Уж пусть лучше меня терзает... Только начеку быть надо и смотреть в оба! Приказывать тебе станет - ты без меня ни с места!
Глава седьмая
Двадцать восьмого июня донцы Платова и легкая конница Васильчикова восемь часов дрались под Миром с кавалерийским авангардом маршала Даву. Шесть уланских полков неприятеля были частью порублены, частью подняты на дротики, частью, не оглядываясь, умчались с широкого песчаного поля, на котором происходил бой. Платов гнался за ними двадцать верст. Казаки притащили в лагерь дюжину пленных офицеров да сотни три солдат. Живую добычу пересчитывали и разбирали под высоким курганом, на котором донской атаман разбил свою палатку посреди неоглядной равнины, занятой шестнадцатью казачьими полками.
Славный день кончился. Вечер стоял ясный и теплый. Солнце садилось. Розовая пыль неподвижно висела в тихом воздухе. У шалашей дымились огоньки.
Кавалерийские кони, причесанные и гладкие, казачьи - брыкливые и растрепанные, вереницами тянулись с водопоя. По биваку было разлито спокойствие, печальное и торжественное вместе. Небо горело багровым светом. День кончился, но не спешил уйти совсем, - словно хороший товарищ с места дружеской разлуки - сделает шаг в сторону и оглянется. Грянул выстрел зоревой пушки. Барабаны скороговоркой затрещали: доброй ночи! Трубы голосисто пропели: доброго сна! Выехали конные разъезды. Уланские флюгера вились над высокими киверами, как галки. Голубые казачьи куртки, бараньи шапки и длинные черные дротики, взятые наперевес, казались летучими тенями. Все, куда мог достать глаз, тонуло в знойно-туманном пурпуре последних отблесков солнца. Пар прозрачно алел над рекой. Что за день! Что за вечер!
Муратов бросил повод на крутую шею Кирасира - отличного верхового коня, названного так по огромной своей стати. Другая лошадь, пожалуй, и не вынесла бы великана-всадника. Поручик смотрел кругом и улыбался, сам не зная чему. Но улыбка была радостная и бесконечно счастливая. На выезде из лагеря его нагнал прапорщик пятого егерского полка, тоже верхом. Офицер этот был чрезвычайно молод, совсем еще мальчик, с лицом странно привлекательным и неприятным одновременно. Загримировав ребенка под старика, можно получить именно такое лицо.
- Муратов, - крикнул он, шпоря свою низкорослую кобылу, - едемте вместе! Вы - в главную квартиру? Я тоже.
- Едем, пожалуй. Что скажете вы, Раевский, о нынешнем деле?
Подпрыгивавший в седле обок с Муратовым прапорщик как-то по-стариковски пожал плечами и на одно мгновение сделался удивительно похож на генерала Раевского в минуты овладевавшего этим генералом холодного и равнодушного раздумья.
- Что сказать? Во-первых, много значит, что наши литовские уланы одеты почти так же, как и неприятельские. Гот же синий с малиновым мундир, разница лишь в цвете шапок и флюгеров. Все время шла путаница, и мы от нее постоянно выигрывали...
Муратов живо повернулся в седле.
- Какие пустяки! Разве в этом дело?
- Во-вторых, славно работали казаки. Гнались напуском, не заботясь о том, кто опередил и кто отстал...
- Да! Так неслись, что земля стонала! Боже, как хорошо! А вентерь! Ведь именно вентерь - главное...
- Пустое! Хитрый азиатский фокус... Обманная штучка.
- Тьфу! - возмутился Муратов. - Что за человек вы, Раевский! Вентерь славная выдумка атамана Платова. Да знаете ли вы толком, в чем вентеря суть?
- Я видел сегодня...
- Дурно видели! Казачья застава выдвигается вперед для заманки неприятеля в тыл секретным засадам... Ведет его на себя, принимая весь пыл... Но стоит ему пройти сквозь засады - выстрел, секреты ударяют в спину, застава оборачивается лицом... Чертовски умно! Я везу донесение атамана главнокомандующему. Матвей Иваныч при мне писал: "Вентерь много способствовал, оттого и начал пошел..."
- Дик наш атаман - с пренебрежением отозвался Раевский. - Как-то попалась мне на глаза у отца подпись его на бумаге с "ф" вместо "в" на конце. С тех пор так и стоит в глазах: "Платоф"... Вот молодец! Ха-ха-ха!
- Вы злы, как бесенок, Раевский! Хоть бы фиту ставил Платов, - вам-то что?
- Ха-ха! Об заклад бьюсь, Муратов, что вы сочиняете поэму о наших донцах. И Матвей Иваныч летает в ней из строфы в строфу на лазоревых крылышках славы.
- Да, летает, - строго сказал Муратов, - но не в моей поэме... Много напишут длинных рассуждений об атаках легкой конницы. Чего только не будут писать! А ларчик успеха открывается просто: действовали Кутейников, Иловайский, Карпов{17}... Васильчиков водил за собой ахтырцев, литовских улан, драгун киевских... Я с ними был. Ясно: чьи кони шибче пущены, чьи всадники решительней очертили головы, тот и побьет...
Прапорщик хотел возразить, но не успел.
- Стой! Кто едет?
Изо ржи торчали пики. Ни людей, ни лошадей видно не было. Так всегда выглядят казачьи пикеты.
- Адъютант главнокомандующего. Отзыва нет.
- Правильно, ваше благородие, - промолвил казак, поднимаясь во весь рост.
Он был подпоясан широким патронташем из красного сафьяна. На патронташе висели два пистолета. За спиной болтался карабин. Он поднес руку с нагайкой к шапке - не то для того, чтобы приветствовать офицера, не то, чтобы получше вглядеться в него.
- Видать, брат, не скучно? - с радостной улыбкой спросил его Муратов.
Казак тоже улыбнулся.
- На бикетах стоим, скучать время нет. Извольте проезжать, ваше благородие!
Луна скользила по легкой зыби облачного неба. Она то пряталась за развесистыми купами берез, рядами тянувшихся вдоль дороги, то вдруг обливала белым светом ее ровное полотно, рисуя на нем причудливые узоры тканей. Широкое поле по обеим сторонам дороги, за березами, было покрыто туманом. Где-то далеко-далеко трепетно мерцали зарницы.
В передовом казачьем секрете велся тихий разговор. Молодой станичник, еще не заслуживший усов, - стало быть, из тех, кто даже заглазно, по ребячьей памяти, именует родителей "мамушка" да "тятенька", - шептал товарищу:
- Уж и такая тоска, такая... Уж и так берет... Кто-то сильно ткнул его в спину.
- Ох, лихо те задави!
Он вскочил было на ноги, но сплюнул с негодованием. Это конь почесал горбатое переносье о казачье плечо.
- Так крепко берет, дядя Кузя... Ино случается - жить невмочь.
Дядя Кузя был старинный донец, знаменитый в своей округе искусством наезднических проделок. Мало оставалось по станицам казаков, которые и монету поднимали бы с земли на скаку и, подвернувшись под брюхо лошади, стреляли оттуда из винтовки с такой изумительной ловкостью, как он. А между тем уже давным-давно считалось уряднику Кузьме Ворожейкину под пятьдесят. И наружность его тоже была примечательна. Усы висели до пояса, а брови - чуть ли не до половины щек. Из этой волосяной заросли огромным крючком высовывался ястребиный нос и, как звезды в туманную ночь, поблескивали маленькие глазки. Зубы дяди Кузи были белы и остры, как у щуки. Он медленно вырубил огонь на трубку. Слетел с трубки дымок, и кони отфыркнулись в темноте. Зубы Ворожейкина сверкнули, и туго прикушенный ими костяной черенок скрипнул.
- То-то, брат, - веско проговорил он, - а с чего тоскуешь? Свое! Вот и грызет... Про хранцев толкуют: больно, слышь, супротив нашего брата богато живут, сволочи... Ну и что ж? А русские-то бедны, пускай и глупы, ради муки царской, да - свое. Хранцы - мудры, зато рафлёных кур, будто турки, на страстной неделе жрут. Ты это сообрази. Свое! Понял?
- Как не понять... А отшибить ее можно, дядя Кузя?
- Тоску избыть? Коли и впрямь мочи нет, - нехотя отвечал урядник, - на то имеется средствие.
- А как?
- Вот пристал, прости господи! "Как, как"... Землицы щепоть со степи донской есть у тебе?
- Есть. В ладанке защита.
- Разведи в воде, выпей - тоска прочь и скатится, как ни в чем не был.
- Вишь ты!.. Выпью! А хранец тоже, поди, по своей земле томится?
- В ем этого нет. Куда ему! Животина... Где хорошо, там ему и отечество. Слыхал, как лопочут они?
- Слыхал.