- Ваше сиятельство! Спаси Смоленск! Не отдавай!
И Багратион, поднимая руку, словно для присяги, ласково отвечал им:
- Не отдам, други! Честь моя - не отдам!
Наслаждаясь близостью своего любимца, солдаты теснились к князю со всех сторон. Сперва Олферьев отодвигал их, а потом перестал.
- Алеша, - сказал ему Багратион, - кликни-ка, душа, маркитантов. Для пули нужен верный глаз. Штык требует силы. А солдатскому желудку без каши да хлеба долго быть нельзя...
- Ура, отец наш! - закричали войска.
Добрая дюжина шустрых военных торгашей вынырнула, словно из-под земли, со своими тележками. Князь Петр Иванович вынул из большого сафьянового кошеля, который Олферьев держал наготове, пригоршню звонких серебряных рублей и швырнул маркитантам. Затем показал солдатам на тележки, заваленные булками, кренделями, румяными калачами, сайками, пряниками и прочим подобным товаром.
- Ваше! Ешьте на здоровье, други! Солдаты кинулись на угощенье. Рубли летели, поблескивая.
- Ура! Здрав будь, отец!
Барклай смотрел на эту сцену и с величайшим трудом давил в себе неудовольствие. Глупцы! Бранят его за гордость и чопорную холодность, пусть! Может быть, и плохо, что он не умеет, подобно Багратиону, воздействовать своей личностью на других в желательном для себя смысле. Но зато ведь и на него самого повлиять со стороны невозможно. Скоро, очень скоро Багратион в этом убедится. Нет, ни фиглярить, ни расточительствовать он не способен! Он не богат, как и Багратион. А бедные люди обязаны быть бережливыми и не бросать дорогих денег на ветер в погоне за дешевой народностью своих имен. Разве Барклай не заботится о солдатах? Разве они не сыты? Или в лохмотьях? Ничуть не бывало! Но он делает это совсем иначе, чем Багратион. Он правильнее делает это.
Михаил Богданович плотно сжал губы и, прихрамывая, зашагал к первой бригаде сводной гренадерской дивизии. Он уже добрался до карабинерной{42} роты ближайшего полка, когда ухо его отчетливо уловило едкое солдатское слово:
- "Болтай да и только" ползет!..
Он знал, что его так называют в войсках. Но как бороться с этим и следует ли бороться, - не знал. И потому, проходя мимо дерзкого, отвернулся, чтобы не видеть его лица. А между тем правофланговый карабинер Трегуляев заслуживал внимания. Он считался в своем полку самым удалым, исправным и видным солдатом. Был высок ростом, силен и ловок, В огромных усах и бакенбардах его крепко пробивалась седина. Но на смуглом лице и в блестящих глазах постоянно сияла такая решительная веселость, будто Трегуляев хотел сказать: "Эх, нечего терять солдату! Что было - того не воротишь, а что будет - бог весть!" Когда утром полк вступал в город, веселый великан этот шел впереди с гремучими ложками, красиво убранными в красные и зеленые лоскутья солдатского сукна, и рассыпался бесом в песнях и прибаутках так раздольно, что казалось - вот-вот пройдется на голове. Пожалуй, во всей Первой армии не отыскалось бы теперь другого солдата с этаким несгибаемым духом бойкого балагурства. Главнокомандующий прошел, а Трегуляев продолжал насмешничать:
- Только у нашего Власа - ни костей, ни мяса!
Намек относился к огромному, нескладному и худому рекруту-белорусу. Кругом засмеялись, но рекрут не отозвался на шутку, даже не посмотрел на шутника.
- Эге! - балагурил Трегуляев. - Не отчаивайся, братец Старынчук! Так-то не раз бывало: сеяли лен у семи Олен, да как стали брать - гренадер и родился. Еще ка-ко-ой!
Старынчук пробормотал что-то невнятное.
- Полно мычать, что бирюлина корова! Чего запечалился? Аль барана в зыбке закачал?
И Трегуляев с неожиданной после издевок лаской потрепал угрюмого верзилу по плечу.
- Спой, Максимыч! - попросил кто-то.
- Спеть? Отчего же, коли сила-возможность есть!
Он тотчас стал в позу, подпер двумя пальцами острый кадык, и песня будто сама вырвалась из него наружу. Голос у Трегуляева был сильный и такой бархатный, что с первой же ноты хватал за душу. Да и мелодия его песни, простая, по-русски глубокая, и слова, звонкие, как колокольчики,- все это складывалось так чисто и красиво, что в карабинерной роте сразу затихли разговоры.
На утренней на заре,
На солнечном всходе,
Распрощались два дружка
В пустом огороде.
Распрощались два дружка
На вечные веки...
Гренадеры заслушались, и, наверно, не один из них думал: "Ну и надсадил всласть, леший его возьми!.."
Разошлися навсегда
За моря и реки...
Голос Трегуляева разливался все вольней и вольней. И вдруг оборвался. Оба главнокомандующие со своими блестящими свитами стояли перед певуном.
- Славно, душа! - сказал Багратион. - Давно не слыхивал я, чтобы так ладно пел солдат. Держи червонец!
Олферьев протянул жарко горевший золотой кружочек. Но еще жарче были слезы, выбившиеся из глаз Трегуляева.
- Покорнейше благодарю, ваше сиятельство! Не по заслуге награждаете!
- Э, душа! В солдатской калите{43} да в казачьем гаманце мусор этот никогда не лишний.
Барклай стоял отвернувшись. Сколько лет жил он бок о бок с солдатами! Редкий русский генерал так бережно и заботливо относился к солдату, так сочувственно и вдумчиво вникал в его бесхитростные нужды, ценил и любил его, как Барклай. Доказательств тому было множество, и их знала армия. Одно только всегда было непонятно Михаилу Богдановичу, непонятно и лишено прелести: солдатская песня. Он не запрещал петь в войсках. Раз пают значит, им это нужно. Но зато ни разу не поддался очарованию песни, не отозвался на нее сердечной струной.
- Не так ли, Михаил Богданыч? - спросил Багратион.
И не дождался ответа. Зоркий взгляд его остановился на фельдфебеле карабинерной роты. Обшитый золотыми шевронами и обвешанный медалями, старик голиаф застыл, вытянувшись, с рукой у кивера. На круглой физиономии его, такого густо-малинового цвета, как будто он только что опорожнил баклажку, из-под густых бровей ярко сверкали совиные глаза.
- Хм! А не ты ли, душа, под Аустерлицем из французского плена роту увел. Зовут же тебя... дай бог память...
С верхней губы фельдфебеля посыпался табак. Круглые глаза его страшно запрыгали. Грозный бас вырвался из могучей груди:
- Брезгун, ваше сиятельство!
- Точно! Здравствуй, старый товарищ! Славнейшего в армии русской ветерана рекомендую, Михаила Богданыч!
Барклай кивнул головой. Он тоже помнил этого солдата. Брезгун громил Очаков с Потемкиным, ходил с Румянцевым на Кагул, брал Измаил с Суворовым, сражался при Треббии и Нови, маршировал через Альпы, и немало богатырской крови его пролилось на австрийскую и прусскую землю под Аустерлицем и Прейсиш-Эйлау. Помнил его Барклай. Но виду не подал и ничего не сказал. В словах ли дело? Только еще раз кивнул головой и медленно заковылял прочь...
Глава шестнадцатая
Уже смеркалось, а оркестры все еще гремели и хоры песельников заливались по всему лагерю. Солдатам было отпущено по две чарки вина, поэтому веселья было хоть отбавляй. В палатке фельдфебеля Брезгуна горел огонь. Сам он сидел посредине на чурбане, а кругом разместились гости Трегуляева, которых тот потчевал сегодня за счет поставленного ребром дарового княжеского червонца. Брезгун важно и чинно открыл праздник: снял с лысой головы высоченный кивер, вынул из него маленький медный чайничек, налил в него воды и поставил на таганец. Потом добыл из кивера же. стакан, мешочек с сахаром и другой - с чаем. Когда чай настоялся, наполнил стакан и перекрестился. А затем принялся пить, словно дома, торжественно выпуская синие кольца дыма из коротенького чубучка походной трубки.
- Запасливый-то лучше богатого, - усмехнулся он, с любопытством приглядываясь к расставленным на ящике крупеникам, студням, говяжьему боку и прочим произведениям походной маркитантской стряпни.
- Иван Иваныч, - просил Трегуляев, - сделайте милость! Отпейте беленького! Без вас и вчинать неохота!
- Не про меня, братец, писано! Я об ней уже сколько годов и думать не помню. Пуншику - дело другое. Бабьих слезок!