- Если, моей родине, Сильвио, грозит будущее... я первым иду навстречу! Да, я иду первым, Сильвио!
Глава четвертая
"...Бывают, Массимо, слова, которым нельзя внимать равнодушно. И вот их произнес могучий воин великой страны. Они вырвались у грозного полководца, который не погнушался поцелуем теплой благодарности почтить старого раба. Бог знает что со мной сделалось... Не помню и того, как это сделалось. Только я, свободный итальянец, схватил маленькую руку этого удивительного человека и крепко-крепко поцеловал ее. Кажется, я шептал в этот момент что-то очень банальное, вроде: "Скорее небо упадет на землю и река По потечет вверх, чем я..."
Но не то важно, что я шептал и шептал ли вообще что-нибудь, а то, что я поцеловал его руку и от этого почувствовал себя не хуже, а лучше, чем был до того... Надеюсь, что теперь тебе понятно, почему я не считаю унизительной свою лакейскую должность и не стремлюсь ни к какому другому более высокому положению в жизни. Если же и теперь ты этого не понял, вина не моя.
Никогда не случалось мне писать так много, - впрочем, дело заслуживает того. Не оскорбляйся моей откровенностью, Массимо. Знаешь ли ты своего героя так же хорошо, как узнал теперь моего? Истина... Где она скрывается, никому не известно. Да едва ли и нуждаются в ней люди, у которых есть убеждение. Так, я обращаюсь не столько к королевскому лейтенанту, сколько к маленькому кузнечному ученику, которого оставил двенадцать лет тому назад в Милане, у Верчельских ворот. Обращаюсь к нему и прошу не отвергать дружеского и братского объятия. Нежно обнимаю также тетушку Бобину. Я очень желал бы знать, продолжает ли она по-прежнему молиться обо мне ежедневно утром, вечером, после завтрака и после обеда святому Бонифацию Калабрийскому. Извините, мои милые, за каракули и сохраните в памяти и родственном расположении вашего
Энея Сильвио Батталья.
Село Симы, Владимирской губернии, 18 июня 1811 года".
Муратов и Олферьев молча смотрели друг на друга. Потом обнялись, также без слов, радостные и светлые. Не в итальянце, конечно, дело и не в его восторгах, а в том, что и вся Россия знает Багратиона таким, каков он в действительности, и другого, лучшего Багратиона ей не надо. Муратов бережно спрятал на груди письмо-подарок.
- Покамест сердце бьется, хранить буду здесь, Алеша!
Громкий голос главнокомандующего донесся из соседней горницы, и адъютанты кинулись на зов.
- Подать сюда старого мухобоя!
Городничий был из отставных кавалерийских майоров и в спокойное время любил заливать за воротник. Сейчас он стоял перед Багратионом бледный, как мука. Нижняя челюсть его очень приметно тряслась.
- Ваше сиятельство, - повторял он отчаянным голосом, - ваше сиятельство! Христом-богом... Как же это? Давай квартиры, строй печи для сухарей, давай дрова, давай подводы - все на свете-с. Ваше сиятельство! Вы городишко наш изволили видеть... Откуда же? Куда же мне? В реку броситься...
Багратион поднял руку и с такой неожиданной силой опустил ее вниз перед красненьким носом старика, что лицо городничего явственно ощутило дуновение свежего ветра.
- Знать ничего не хочу! Чтоб было! Не то повешу!
Олферьев с волнением следил за развитием этой сцены. Оба участника ее были правы, каждый по-своему. Князь Петр Иванович берег людей, но, сам неутомимый, бывал и к ним в нужде требователен до крайности. А городничий... Старый майор вдруг побагровел. Челюсть его перестала дрожать.
- Меня повесить? - рявкнул он. - За что-с? Аль не служил я кровью своему государю! Али сын мой, Смоленского полка, что в седьмом вашем корпусе, подпрапорщик Зиминский, не льстится надеждой за родину жизнь сложить под вашей командой? Меня повесить! Как-с?
Городничий сорвал с себя зеленый сюртук и, распахнув рубашку, плачущим от обиды голосом прокричал;
- Вот они, раны-с... Багратион хотел отвернуться.
- Нет, уж извольте взглянуть, ваше сиятельство!
Плечо старика было много лет назад разворочено осколком фугаса и до сих пор имело уродливый и жалкий вид. Через грудь шел багровый рубец от глубокого сабельного удара. На животе... Князь Петр Иванович подошел к ветерану и обнял его.
- Прости, душа! Я думал, что ты из крапивного семени{8}, а не наш брат. Прости же великодушно. А теперь без крика и шума скажу: не выполнишь расстреляю!
Несколько секунд городничий молча смотрел на него так, как был, - с голым плечом и обнаженной грудью. Потом аккуратно застегнул сюртук и, вытянувшись, отчеканил:
- Будет исполнено!
Глава пятая
- Садись, Алеша, и пиши, что говорить стану. Или... обожди малость. Ей-ей, не подьячий я, чтобы сочинять что ни день письма царю. Я - воин. В том мое дело, чтобы командовать. Не дают! А если бы отказался министр?{9} Завтра был бы я в Витебске. Отыскал бы там Витгенштейна с первым его корпусом. А потом распашным маршем двинулся бы, в приказе отдав: "Наступай! Поражай!" Вот моя система: кто раньше встал, тот и палку взял. Ой, сколь много важности в быстроте! Под расстрел готов, коли господина Наполеона в пух не расчешу! Но что делать! Не открыт государем мне общий операционный план. Министр знает, да от меня в секрете держит...
Багратион шагал по горнице. Вдруг, пораженный внезапной догадкой, он остановился перед Олферьевым. Пронзительный взгляд его огненных глаз упирался в молодого офицера. Но Олферьев чувствовал, что князь не видит его.
- А что, коли и министр тоже ничего не знает, кроме того, что государю не угодно больших сражений давать? Скрытен от нас государь! И легко может Барклай, как и я, ничего не знать. Тогда так сужу: либо не имеет министр вожделенного рассудка, либо лисица. Знает и молчит, - гнусно. Не зная, молчит, - опять же гнусно, ибо в одном со мной положении быть стыдится. Приказчик он, бурмистр государев, а не министр. Но при всем том министром зовется и на шее моей сидит...
Багратион крепко ударил себя по шее. Раздражавшие его мысли неслись, как тучи по небу, тяжелые, темные, готовые излиться яростными потоками гневных слов. Да разве один Барклай сидел у него на шее? А тот, красавец в локонах, с узкими, слегка поджатыми губами, начальник штаба Второй армии, господин генерал-адъютант граф де Сен-При? Отец его был француз, мать австриячка. Родился он в Константинополе. Учился в Гейдельбергском университете. С семнадцати лет в русской службе. Под Аустерлицем потерял лошадь и за то получил Георгия. При Гутштадте ранен в ногу картечью. Отлично! Но кто же все-таки он, этот граф? Что он для России? Почему он начальник штаба одной из российских армий и генерал-адъютант императора? Царь шлет ему письма. О чем? От Сен-При не дознаешься. Иной раз будто вытолкнет его что-то вперед с каким-нибудь неожиданным новым планом. Ясно: не его это планы, а государевы. Но зачем же государь шлет проекты к Сен-При, а от главнокомандующего таит их? И выходит, что главнокомандующий должен повиноваться начальнику своего штаба - мальчишке, проходимцу. А как этот французишка на ухо легок! Не шпион ли? "Мы проданы, - думал князь Петр, ведут нас на гибель. Где сыскать равнодушия? Нет мочи дышать от горя и досады..." Он присел к столу против Олферьева.
- Хотел писать царю, не буду. А чтоб душу отвесть, черкнем, душа Алеша, тезке твоему, Алексею Петровичу Ермолову. Начинай без экивоков: "Мочи нет, любезный друг, дышать от горя и досады. Стыдно носить мундир! Бежит министр, а мне велит всю Россию защищать. Мерзко мне фокусничество это. Ей-ей, скину мундир!.."
Багратион взглянул на своего адъютанта. В ясных серых глазах Олферьева дрожали слезы. Нежное, как у девушки, лицо его было искажено судорогой отчаяния и горя. Князю Петру стало жаль его. Он протянул руку через стол и ухватил офицера за ухо. Потом, пригнув к себе, прошептал:
- Не горюй, душа! Сперва Россию из ямы вытащим. А уж там и мундир сниму. Одна-то голова - не бедна. Да еще и сниму ли? Ермолову ведь пишем. Он - тонок, покажет письмо министру, - то и надо!..
Вьюки, чемоданы, седла валялись по скамейкам и на полу. Столы, табуреты и стулья были расставлены так беспорядочно, словно их уронили наземь с большой высоты. Денщики толпились в дверях, ожидая приказаний. Человек пятнадцать офицеров - кто в сюртуке, кто в шпензере{10}, а кто и просто в архалуке - расхаживали по горнице с трубками в зубах. Некоторые что-то писали, устроясь на чемоданах. Говор и смех висели в воздухе. Писаря суетились. С аванпостов то и дело являлись верховые с донесениями.