— Всего один пример: Люси Фицрой.
— О да, — Боже Всесильный, да!
Двое мужчин вскакивают со скамьи, словно заслышав условленный сигнал.
— Люси Фицрой, — начинает Эшвилл в манере мюзикхолльного декламатора, — была новой девицей в доме мадам Джорджины, что на Финчли-роуд, доме, славном пристрастием к истязанию плоти. — В виде иллюстрации Эшвелл несколько раз с силой бьет себя тростью по икре. — Поникни, плоть! Восстань! Поникни!
— Полегче, Эшвилл, — и Бодли предостерегающе кладет ладонь на держащую трость руку друга. — Не забывай, хромота сообщает достойный вид одним лишь лордам.
— Ну-с, как тебе, вероятно, известно, мы с Бодли временами навещали мадам Джорджину, дабы выяснить, какого достоинства девы помавают там хлыстами. И под конец прошлого года свели знакомство с блудницей, которую Мадам представила нам как Люси Фицрой, внебрачную дочь лорда Фицроя, напитавшего ее жилы наезднической кровью.
— Это, разумеется, вздор, однако девица в него, похоже, верила! Четырнадцать лет, тугая и гладкая, как младенец, полная великолепной гордыни. Она носила костюм для верховой езды, — и прекрасно носила — и даже по лестнице сходила бочком, вот так, одна нога, следом другая, как будто не сходила, но спешивалась. И при этом сжимала в руке очень короткий, зловещего вида хлыст, а на щечках ее различались ярко горящие пятна румянца — подлинного, я готов в этом поклясться. Мадам Джорджина рассказывала, что всякий раз, как мужчина посылал за этой девицей, она выходила на верх лестницы и просто стояла там, поджидая его, когда же бедный дурень подбирался к ней достаточно близко — щщщух! — ударяла его хлыстом по щеке, а затем, указывая на кровать, говорила:…
— Боже милостивый! — восклицает Эшвелл, ненароком бросивший взгляд в направлении, указанном поднятой Бодли тростью. — Господь всемогущий! Кто это там, как по-твоему?
Эшвелл затеняет щитком ладони глаза и пристально вглядывается в дальний конец Сент-Джеймсского парка. Бодли, подступив поближе к другy, вглядывается тоже.
— Это же Генри! — упоенно восклицает он.
— Да, да, это он — и миссис Фокс!
— Разумеется.
Оба поворачиваются к Уильяму и отвешивают ему по серьезному поклону:
— Тебе придется извинить нас, Билл!
— Да, нам нужно нагнать Генри и растерзать его.
— Благословляю вас на это, — с ухмылкой отвечает Уильям.
— Он, видишь ли, сторонится нас — бежит, как от чумы, — с тех самых пор… э-э… как бы это выразить?..
— С тех самых пор, как к нему в постель снизлетел его личный ангел.
— Вот именно. Так или иначе, нам необходимо догнать его, пока он не ударился в бегство.
— О, с миссис Фокс на буксире ему это не удастся: она упадет замертво! Уверяю тебя, у него нет шансов на спасение.
— Будь здоров, Билли!
И с этим они, набирая великую скорость, устремляются к своей жертве. Да, эти двое мчат с такой бешеной быстротой, что, несмотря на облегающие их фраки, им приходится размахивать, дабы удержать равновесие, руками, — с полным безразличием к впечатлению, которое они могут произвести на тех, кто наблюдает за ними, — на деле, они даже утрируют, собственной потехи ради, развитый ими задышливый аллюр. За спинами их остаются две длинные, влажные полосы в темно-зеленой траве — и немного ошарашенный Уильям Рэкхэм.
Манера врываться в разговор и вырываться из него всегда была присуща Бодли и Эшвеллу, и тем, кто хотел уютно чувствовать себя в их обществе, приходилось совершать такие рывки вместе с ними. Уильям смотрит им, несущимся по парку, вслед, а между тем тягость уныния вновь наваливается на его плечи. Он утратил, за отсутствием практики, дерзость и живость, потребные для таких вот шутливых бесед, для такого выставления себя напоказ. Смог ли бы он даже бежать так же быстро, как бегут друзья его? Он словно смотрит вслед собственному, стремительно пересекающему парк телу, собственной, поспешающей прочь от него молодости.
Быть может, ему надлежит скачками пуститься вдогон за ними? Нет, слишком поздно. Их уже не нагнать. Они обратились в темные, летучие фигуры на ярком горизонте. Уильям тяжело опускается на скамью и мысли его, ненадолго взбаламученные Бодли и Эшвеллом, обретают прежнюю застойную косность.
Что огорчает Уильяма пуще всего, так это ненужность его лишений — особенно в рассуждении размеров семейного капитала. Когда бы отец всего лишь продал свою компанию…
Впрочем, это вы уже слышали. Самое для вас лучшее — минут на десять с небольшим оставить Уильяма в одиночестве. За этот срок, пока мозг Уильяма будет затягиваться мыслительной ряской, все прочее его существо начнет ощущать воздействие впечатлений нынешнего утра: предложения, полученного им в проулке от шлюхи, наблюдения за девочками-француженками на Трафальгарской площади, болтовни Бодли и Эшвелла о борделях, их назойливой заботливости о нем, сменившейся неожиданным бегством, и появлением в Сент-Джеймсском парке (за последний час с небольшим) множества красивых молодых дам.
Смесь, ничего не скажешь, пьянящая. И когда Уильям вдосталь одурманится ею, поднимется со скамьи и последует за своими желаниями, он вступит на путь, который ведет, в конечном счете, к Конфетке.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вам вовсе нет нужды неотрывно вглядываться, ожидая, когда Уильям зашевелится, в его пах. Почему бы вместо этого не присмотреться к некоторым из объектов его желаний? В конце концов, для того они в Сент-Джеймсский парк и приходят.
Если вы питаете хоть какой-то интерес к моде, вы попали не в самый неудачный год. Одевая своих женщин, история порой позволяет себе странные выходки: по временам она избирает моделью лебедя, по временам, извращаясь, индюшку. В этом году повсеместно распространились — во всяком случае, среди тех, кто может себе их позволить, — на редкость изысканные стили женских одежд и причесок, стили, имеющие истоки в ранних семидесятых. Им предстоит долгая жизнь, за срок которой Уильям Рэкхэм успеет очень и очень состариться, устать от красоты настолько, что он проникнется равнодушием к ее увяданию.
Сильно меняться между нынешним годом и концом столетия у дам, проплывающих в этот солнечный ноябрьский день по Сент-Джеймсскому парку, особой нужды не будет. Их мог бы хоть сейчас использовать для своих полотен Тиссо, эта сенсация семидесятых, однако и двадцать лет спустя они все еще будут пригодны и для Мунка (хотя кое-какие изменения он в них, возможно, и произведет). Окончательно же с ними покончит лишь Первая мировая война.
Облик этих дам определяется не только нарядами и фасонами причесок. Важна и манера держаться, осанка, выражение сдержанной рассудительности, отрешенной надменности и загадочной грусти. Даже в эти блестящие, ранние дни утверждения нового стиля, женщины, скользящие, точно дриады, в своих осенних одеждах по влажным лужайкам, отзываются чем-то призрачно жутковатым, — кажется, будто они накликают преждевременный приход fin de siècle.[14] Здесь уже культивируется образ прелестного демона, полупризрака, явившегося из загробного мира, — даром, что большинство этих дам суть просто развеселые светские красавицы и ни единой демонической мысли в головах их не водится. Облекающий этих дам ореол затравленности есть всего только следствие чрезмерной тесноты корсетов. Слишком стиснутые в груди, отчего им вечно недостает кислорода, создания эти возвышенны лишь в том смысле, что дышат они так, точно уже добрались до вершины Эвереста.
Говоря по чести, некоторые из этих дам куда как удобнее чувствовали себя в кринолинах. По крайней мере, когда они были заперты в те железные клетки, потребность дам в том, чтобы к ним относились, как к забалованным детям, была более очевидной, нынешнее же деланное пристрастие к la ligne[15] и сопутствующая ему континентальная самоуверенность подразумевают наличие чувственности, дамам этим нисколько не свойственной.
В отношении нравственном время ныне стоит странноватое — и для наблюдателя его, и для наблюдаемых: мода вновь напоминает всем о существовании тела, тогда как мораль продолжает настаивать на полном о нем неведении. Подобный кирасе корсаж стискивает грудь и живот, юбка льнет к ягодицам и привольно спадает вниз, отчего сильного порыва ветра хватает, чтобы обнаружить существование ног, турнюр же лишь подчеркивает скрытый под ним круп. И однако же, ни один добродетельный мужчина не позволяет себе помышлений о плоти, а добродетельные женщины о существовании ее не ведают и вовсе. Если бы некий жовиальный дикарь забрел сейчас с варварских окраин Империи в Сент-Джеймсский парк и отпустил одной из этих дам комплимент, похвалив упоительные очертания ее тела, реакция дамы свелась бы, скорее всего, не к восторгу или негодованию, но к мгновенной утрате чувств.