Работа умственных усилий не требовала, так что, помахивая кистью, Дмитрий размышлял о всяком разном.
Сегодня, например, думал о дяде Саше. За тот год, что они прожили в Кфар Сабе, он сблизился всего-то с тремя людьми: с Минькой, с братом его Борисом, да вот со школьным завхозом.
Дмитрий любил сидеть в подсобке, наблюдать, как тот чинит столы, стулья и всякую другую всячину, поломанную неуемными учениками. На запястье играла, словно живая, хитро наколотая татуировка "Саня". Да и поговорить на родном языке приятно.
Завхоз, как оказалось, к еврейству отношения вообще не имел, если не считать пацанов-дружков среди пяти десятков еврейских семей в родной деревне где-то под Пинском. Отец его был русский, мать белоруска. Жила семья в нищете, батрачили на тех, кто богаче.
За год до войны дядя Саша женился, хотели детей завести, да где там, за душой-то ни гроша. Красную армию встретили приветливо. Во-первых, защита от немца. К тому времени потекли уже через их места беженцы, а с ними и слухи тревожные и страшные.
Ну а во-вторых, советские товарищи бедняков не трогали, наоборот, даже назначали на разные должности. Жить при новой власти чуть стало полегче. Правда, всех, кто с запада от немца бежал, да в деревне осел, увезли куда-то. Из зажиточных тоже кое-кого забрали.
В округе затеяли строительство сразу трех военных аэродромов. Деревенским, кто на стройке подрабатывал, платили неплохо. Дядя Саша тоже пошел. Денег немного скопили. Родили, наконец, ребеночка. Окрестили Михасем. Жизнь налаживалась.
Местные продавали бравым военлетам бимбер, сало. Махали в небо юрким краснозвёздным ястребкам, да грозили исподтишка кулаком на запад, суньтесь-ка, рискните.
И сунулись, будь они неладны. Загрохотало под утро, заполыхало сразу с трех сторон. Зазвенели в хатах окна.
До темноты чадили на разбитых аэродромах черные переломанные остовы. Летчики и обслуга повозились еще денек, покопались на пепелищах, разобрались по своим грузовикам и мотоциклеткам, да потянулись на восток, под полными растерянности и обиды взглядами местных.
Повестку дядя Саша еще до войны получил, аккурат на середину августа, а тут какой уж август. Двинул следом за летчиками в Пинск, в военкомат. Потом долго уходили они на восток, то растворяясь в орущих, мычащих, плачущих толпах беженцев, то вновь собираясь вокруг сопровождающего их старшины, еще не солдаты, но уже не гражданские. Справа и слева ревели танковые моторы, тарахтели мотоциклетки. Вспыхивала и угасала стрельба. Иногда показывались серые силуэты танков, укутанные в клубы пыли.
Где-то в районе Чернигова им, наконец, выдали форму, винтовки и отправили в тыл, в формировавшуюся дивизию.
Потом, уже, выздоравливая после очередного ранения, подвизался он при штабе армии. Писарь знакомый помог, с которым вместе из-под Пинска от немца драпали. Писарь-то рассказал и даже показал на карте, что наступавшую в их секторе группировку немцев задержала Брестская крепость. Тем стоявшим насмерть солдатикам, что в крепости полегли, и были они с писарем, скорее всего, обязаны жизнью. Тогда и поселилась в его вещмешке вырезанная из трофейного журнала фотография непокорных Брестских бастионов.
Всю войну прошел дядя Саша, до сорок пятого. Был танкистом, самоходчиком, водителем. Три ранения. В Восточной Пруссии отвоевался. Накрыли их из минометов. Ему ногу и отчекрыжило повыше колена.
Подлечился, война кончилась, сунулся было домой, а там пепелище. Как по писаному все: враги сожгли родную хату, убили всю его семью…
Уцелевшая в партизанах теща председателя рассказала: мол, немец, как пришел, для начала тех пятьдесят еврейских семей в ближайшей балке из пулеметов покрошил.
А через восемь месяцев и деревню всю спалили к чертям вместе с жителями, мстя за подорванный у моста через Пину эшелон с ранеными.
Старуха нацедила ему стакан мутной самогонки, за упокой душ невинно убиенных, да проводила восвояси.
Идти было некуда, он бесцельно скитался по стране, пропивая, полученные при списании со службы деньги. Страна-то огромная, а дома родного нет. В Ташкенте узнал, что полякам-беженцам в Польшу разрешают репатриироваться.
В душе чернела полная отрешенность и равнодушие. Куда ехать, значения не имело, хоть к черту в пекло. Он и поехал.
Но в Польше не задержался, познакомился с сионистами, и, не задумываясь, двинул дальше, в Палестину. Про национальность никто особо не расспрашивал, в душу не лез, слишком свежими и кровоточащими были в душах у людей оставленные войной раны, чтобы теребить их расспросами. А он при разговоре вставлял словечки на идише, может, потому его и записали, не придираясь. Вообще-то записывались многие: поляки, русские, чехи. Было в этом порыве что-то светлое, дающее надежду. Надежду выбраться из перемолотой войной Европы, где топтались миллионы опаленных войной людей, начать все сначала, в другом незнакомом месте.