Словом, шли мы и шли, и по несжатым полям, и лесом, надеялись добраться до какого-нибудь селения. И так изо дня в день целую неделю.
Я к тому времени оправилась от контузии, но по ночам, вспоминая маму и Петечку, очень кричала. Потом у меня и это прошло. Через месяц, помнится, наши цыгане вышли к Волге, но и там оказалась тьма беженцев. Решили отбиться от них. Забыла сказать, что наш небольшой табор состоял из родичей, добрая половина из них носила фамилию Панчей. Держались они друг за друга крепко: куда один пойдет, следом за ним - остальные. Теперь все чаще стали попадаться села. Мужчины находили кое-какую работу, а женщины, ясное дело, ходили по хатам, гадали и попрошайничали. К вечеру у них заводились деньжата, а в торбах куски хлеба, картофель, огурцы, баклажаны. Я к тому времени научилась петь, плясать, а тетушка Шура, сестра отца, подарила мне старую колоду карт, и я тоже стала гадать, судьбу предсказывать. Мой отец, Панас Панч, был искусным кузнецом и слесарем, в заработках моих не нуждался и все реже отпускал меня от себя. Он даже чуть не подрался с теткой Шурой, когда узнал, что она заставляет меня воровать на огородах помидоры.
"Ну и держи свое сокровище при себе!" - крикнула отцу тетка Шура, грубо толкнув меня в спину.
Это была очень суровая, властная женщина лет сорока пяти, с продолговатым смуглым лицом, черными, как смородины, глазами и острым, как птичий клюв, хищным носом. Она носила длинные, чуть ли не до плеч, грузные серебряные серьги, которые оттягивали мочки ушей. На кистях ее смуглых рук были одинаковые широкие браслеты тоже из черненого серебра; тетку Шуру наши цыгане побаивались и избегали вступать с ней в спор.
Однажды, когда мы с отцом сидели на траве около деревенской кузни, поведал он мне свою мечту:
"Может, здесь приживусь я, зоренька, в русский колхоз вступлю, в школу отдам тебя..."
Однако заветная мечта отца не сбылась. Наши цыгане, пожив лето в деревне, решили перекочевать на новое место, и отец, крайне привязанный к родичам, побоялся от них отстать. Так глубокий осенью с Волги мы перекочевали на Каму и встретили холода возле Перми. Здесь мы жили долго, до конца войны, а когда мир наступил, стали поговаривать о том, как бы на родной Днестр перебраться. И тут - не знаю, на счастье или на грех познакомились цыгане с неким Бундиковым, вербовавшим на рыбные промыслы на остров Сахалин сезонных рабочих. Надумали и наши цыгане завербоваться. Однако Бундиков долго не решался иметь с нами дело, но план вербовки у него проваливался, и он все-таки пришел в наш табор.
"Выдашь вам, бродяги, гроши, а вы в пути разбредетесь ручки золотить, а я из своего кармана плати!"
Дали Бундикову твердое слово, что все, как один, доедем до Сахалина, - все-таки условия подходящие да и край, видать, богатый, и цыган там сроду не бывало.
"Лады, бродяги, иду на риск, - сказал Бундиков, - только не подведите!"
"Да ты что, Иван Иванович, - говорили наши цыгане, - с кем дело имеешь! Доброго человека - грех подводить!"
Он махнул рукой - мол, иду на риск - и тут же стал составлять ведомость на выдачу подъемных и суточных денег.
Всю долгую дорогу, на остановках, конечно, бродили, приставали к каждому встречному, а как ударит станционный колокол - бежим к своей теплушке.
Мне к тому времени исполнилось шестнадцать. Присватался ко мне Иван Жило, молодой цыган-красавец. Он приходился тете Шуре родичем по первому мужу. Парнем Иван был ладным, стройным, но ужасный буян. Хотя отец и слушать ничего не хотел, Иван, уверенный в себе, стал надо мной хозяином. Честно скажу, нравился мне он, с таким, думала, не пропаду.
На станции Ерофей Павлович - мы проедем ее - пристала я к одному молодому человеку. Только он из вагона курьерского поезда вышел, я подбежала к нему, схватила за рукав:
"Давай, красавчик, погадаю тебе, судьбу предскажу, Что было, что есть, что будет с тобой..."
Я так, поверите, пристала, что он, шутя вроде, дал мне свою руку, и я, не задумываясь, как давно заученное, стала ему говорить, что дорога его ждет счастливая, что жить ему до восьмидесяти, что жена у него будет красавица-раскрасавица и народит ему пятерых детишек, и все в таком роде.
"Спасибо тебе за добрые слова, - говорит он. - Вот на память тебе!" и дает мне полсотенную бумажку.
Мне почему-то совестно стало, и я отказалась взять деньги. Прогудел паровоз, тронулся курьерский поезд, только мелькнуло в окошке веселое лицо юноши. В эту минуту кто-то сзади хватает меня за плечо. Оборачиваюсь Иван Жило.
"Пятьдесят рублей не взяла, дура!" - Глаза у Ивана горячие, злые.
"Не захотела - и не взяла!" - и сильно дернулась, высвободила плечо из-под его цепкой руки, побежала к нашему составу. Уже у самого вагона Иван догнал, загородил дорогу и так ткнул кулаком в грудь, что я повалилась на шпалу, ушибла бок.
"Таточку! - закричала я. - Таточку!"
Из теплушки выскочил отец, поднял меня и принес в вагон. А Ивану при всех заявил:
"Не видать тебе мою Киру как своих немытых ушей!"
А отца моего боялись. Он был в гневе страшный, а рука у него - ох, тяжелая!
Иван, понятно, с тех пор притих, пил мало, все время старался угодить моему отцу. А я его разлюбила.
После встречи с тем юношей на станции Ерофей Павлович я поняла, что есть молодые люди получше Ивана Жило, но им нравятся другие, не такие, как я, девушки. Им нравятся умные, образованные, которые имеют специальность и ездят в скорых поездах, а не бродят разутые на станции и попрошайничают; и еще поняла, что не в одной только внешней красоте дело - лицом я, говорили, красивая, а вот в голове пусто было.
Долго длилась дорога до Владивостока. Для наших цыган, привыкших кочевать, это была, прямо сказать, веселая дорога. А для меня - сплошные муки. В то время я еще мало что смыслила, думала, что в моей жизни ничего не изменится, что раз я цыганка, значит, мне судьбой назначено так жить, как живу, а ведь от судьбы, сами знаете, не уйдешь. С этими мыслями я и сидела в теплушке, старалась выходить пореже, чтобы не попадаться на глаза Ивану.
На пятнадцатый день, что ли, добрались наконец до Владивостока. Пароход на Сахалин, объявили, придет только дней через пять-шесть. Наши цыгане даже были рады этому - все-таки Владивосток большой город, кое-чем можно здесь поживиться, и разбрелись по улицам, только я не пошла. Сидела на пристани с малыми детишками, стерегла наше цыганское барахло. Вечером, когда стали возвращаться - кто с деньгами, кто с продуктами, - явился под сильным хмелем и Иван Жило, достал из кармана своих широких шаровар горсть карамелек, высыпал мне в подол:
"Мятные!"
Я раздала карамели детишкам, себе ни одной не взяла.
"Ну чего же ты, Кирка, все дуешься на меня? Дядя Панас давно простил, а ты почему-то дуешься?" - и, присев рядом на баул, хотел меня обнять.
"Не смей"
"Ты что?"
"Не смей, сказала!"
"Кирка!"
"Уйди, сатана!"
"Гляди - пожалеешь!"
"Уйди, слышишь!" - закричала я, оттолкнув его плечом.
Он встал, оправил косоворотку, подтянул голенища сапог и побрел вразвалку вдоль пристани.
Парохода все не было. Сидеть все время на пристани надоело, и я, прибрав волосы, надев поярче платочек, пошла прогуляться. Подошла к универмагу, посмотрела, какие на витрине выставлены товары, и уже пошла было в магазин, навстречу мне тот самый молодой человек, что давал мне полсотенную бумажку. Он тоже узнал меня, улыбнулся, но сказать ничего не сказал. Тут народ оттеснил меня, а когда я выскочила на панель, увидала, как он ведет под ручку девушку в зеленом платье и в туфельках на высоких каблуках.
Будто сама не своя, побежала на пристань, повалилась на баулы и залилась слезами. А когда немного успокоилась, твердо решила: не буду жить!
Поздно вечером, когда наши, утомившись от ходьбы по городу, крепко спали, прошла в темноте к самому краю пирса, взобралась на волнолом, перекрестилась перед смертью и только глянула вниз, в черную воду, перед моими глазами вдруг возникла картина войны: горячая от зноя степь, мама, братик Петя, отец, седой от степной пыли. И тут я подумала: если утоплюсь, что с моим дорогим таточкой сделается, ведь я у него одна на всем белом свете! Не выдержит он нового горя, тоже руки на себя наложит. И сама уж не знаю, как я удержалась, чтобы не прыгнуть в море, ведь я уже на волоске висела.