С улицы доносится негромкое бренчание настраиваемых мандолин и балалаек.
— Пойдем, что ли, на вечерницу, — говорит Миньке Борис и снимает с гвоздя гитару.
Возле калитки на лавке сидят старший брат Вати, Гриша, машинист Прокопенко, оба с мандолинами, и другие жители улицы с балалайками.
Подносят еще скамейки. Борис тоже усаживается. Минька, Гопляк, Ватя и Кеца располагаются на траве под забором.
Минька весь день думает: где же Аксюша? Может быть, уехала к тетке в Балаклаву или к родичам на Оку? Спросить об этом у ребят или у бабушки Минька почему-то не отважился, хотя понимал, что это довольно-таки глупо: будто у него поперек лба написано, что он как-то по-особому интересуется Аксюшей!
Минька и Аксюша родились в один год, в одном и том же родильном доме.
Их игрушки были совместными: глиняные ярмарочные свистульки, корзинки из раскрашенных стружек, бумажные мячики на тонких резинках, набитые опилками. Помногу бесплатно катались на базарной карусели, которую крутил отец Аксюши — однорукий инвалид.
Часто по выходным дням слушали рассказы машиниста Прокопенко и Минькиного отца о гражданской войне, когда было голодно и трудно: паровозы топили вместо угля сухой воблой, макуха заменяла хлеб. Слушали рассказы и о том, как в тендере паровоза прятали под водой от белых карателей винтовки и пулеметы, как предатели-националисты расстреляли под Алуштой первых членов советского правительства республики Тавриды, и о том, как партизанил в Евпатории отряд «Красная каска» под командованием Ивана Петриченко.
Борис подстраивает гитару, наклоняя голову и внимательно вслушиваясь в тона струн.
Колышки у гитары на грифе тугие, и, когда Борис их крутит, они скрипят.
У ворот, где живут Прокопенко, женщины кончили мусорить семечками, подмели шелуху и замолкли.
— Какую начнем? — спрашивает Гриша у Бориса.
Борис — первая гитара, он ведущий.
— Испаночку.
Запели звончатые струны мандолин и балалаек. Загудели басовые аккорды гитары. Играли с переборами, подголосками. Вели мелодию и вторили — слаженно, сыгранно.
Темнота плотнее сжимает землю.
В окнах загорается неяркий свет, желтыми пятнами падает на тихие дороги. Низко над дорогами проносятся летучие мыши-ушаны, рывками отскакивая от горящих окон. Множатся звезды в холодном пламени Млечного Пути. Где-то, опуская в сруб ведро, стучит барабан колодца.
Из города на трамвае приехала Люба — молодая работница с парфюмерной фабрики.
Подошла, остановилась послушать. Люба жила в конце улицы, в маленьком доме, сплошь завитом крученым панычем.
Люба — красивая и самолюбивая. Обидишь — ни за что не простит. Многие сватались к ней, но никто не высватал ее.
Пожилые люди сначала понять не могли, говорили, что она не в меру заносчивая, сердце в гордыне держит, но потом догадались: на Бориса Люба засматривается.
Минька тоже почувствовал расположение Любы к Борису и поэтому относился к ней сдержанно, ревниво оберегая своего Бориса. Тем более, что в прошлые времена Любу видели с Курлат-Саккалом. Правда, Курлат-Саккал сам приставал к ней, но сманить Любу или даже запугать ему не удалось.
Борис ниже склонился к гитаре, и Миньке показалось, что гитара заиграла у него еще певучее, еще душевнее.
Гриша сказал Любе:
— Сядь, казачка, не гордуй! Если хочешь — поцелуй!
Люба ничего не ответила. Прислонилась к стволу акации, сорвала веточку и закусила черенок белыми влажными зубами.
Льются тяжелые, обильные росы. Пробудились ночные подземные соки, прохладные и густые, и потекли в стволы деревьев, в стебли трав и цветов. Акации, захлестнутые лунным огнем, стынут в последнем бражном цветении.
Люба, гибкая, черноглазая, с приподнятыми у висков бровями, стоит, тоже вся захлестнутая лунным огнем.
2
Щели в ставнях посветлели.
Минька проснулся и лежит в кровати, слушает пощелкивание часов и ждет, когда часы начнут бить, потому что в комнате полумрак и стрелок не разглядеть.
Как и ко всему прочему в доме, Минька давно привык и к этим часам с помутневшими, осыпавшимися цифрами. Деревянный, с витыми колонками ящик подточил шашель, отвалился и потерялся крючок у дверцы.
При этих часах Минька родился, при них он растет. И его мать тоже родилась и выросла под шагание их маятника.
Дед никому не разрешает прикасаться к часам. Раз в десять дней, взобравшись на табурет, собственноручно заводит ключом, у которого на ушке жар-птица, ходовую пружину и бой.
Часы, зашелестев, точно сухие листья, ударили войлочным молоточком в железную розетку — бом!
Ну конечно! Вот так всегда случается, когда ждешь-ждешь, чтобы узнать, который час, а тебе бом, один удар — половина. А чего половина? Пятого? Шестого? Седьмого?