Бахиана медленно опустила взор, как бы ушла в себя, позабыв на мгновение о присутствующих, и сразу бросилась в глаза ее худоба — длинная шея, выступающие ключицы, мрак, усталость на лице. Матерчатая шаль, обвисшая на узких плечах, напоминала поникшие крылья выбившейся из сил птицы. Видя ее затруднение, настоятельница решила помочь ей.
— Скажи ей, — велала она сестре Иванне, — скажи, сестра Иванна, что посвящение себя монашеской схиме есть тяжкое испытание наше в любви, в преданности всеповинующемуся самому Господу. Ни в чем не принадлежать себе, а во всем — и духом, и плотью — только Ему, только идее Его нетленной, только образу Его светоносному. Сказала? Все точно донесла? А теперь передай. Вот, скажем, Бахиана, ты пришла к нам. Мы не вправе открывать тебе ворота, пока не узнаем, кто ты и что ты есть. Смотрю я на тебя, ты совсем юная. И думаю, давай уж сразу будем откровенны, учти: с нами не знать тебе ни любви, ни разлук, ни материнства. Эти вещи абсолютно исключаются из монашеской жизни, ибо они мешают безраздельной преданности нашей идее Христа. И не всякому дано одолеть себя, возвыситься, лишиться благ мирских и удовольствий телесных. На то мы люди. На то дана нам воля прежде подумать. Бывает, что обстоятельства чрезвычайные побуждают однажды человека к отречению, и кажется ему, что ничто на свете не вернет его в опостылевший мир. Но потом — опять же все мы люди и слабости наши известны, прости нас, Господи, — поулягутся страсти, притупится отчаяние, и обнаружится нетвердость помысла: кается человек втайне, терзается, тяготится воздержанием, взятым на себя, и, случается, впадает в грех раздвоения, неискренности перед собой и Богом, и это страшно. А потому высшая добродетель в нашей среде — когда человек принимает обет послушания по чистому убеждению, по наитию божескому. Хотя, конечно, всякие мотивы могут быть к отходу в монастырь. Никакие из них не возбраняются. Важна не причина, а следствие. Вот и желательно было бы знать, дитя мое, Бахиана, что повлияло или что принудило тебя к этому действию. Ведь неспроста же все это.
— Я понимаю, — вздохнула Бахиана, собираясь с ответом, — но есть одно «но», — сказала она, подумав, и отозвалась затем приглушенно, как бы возвращаясь мыслью издалека: — Извините, что заставила вас ждать. Я ведь знала, что мне предстоит ответить на этот вопрос. Да, знала, — продолжала она. — И у меня было достаточно времени, чтобы подумать обо всем этом и быть готовой. По пути сюда я прошла земли и народы. По-всякому приходилось. Но я выжила. И лишь укрепилась в своем решении удалиться в монастырь. Конечно, вы правы, преподобная мать, — действительно, высшая благодать, когда обет возлагаешь из веры в идею, из чистых убеждений, как вы говорили. Я же к своему убеждению пришла иным путем — из отрицания. Я пришла из пустыни, и потому я здесь. Я понимаю, этого объяснения недостаточно. Очень мне хотелось бы сполна рассказать вам, как и что привело меня сюда. Но я не могу этого сделать. Не потому, что хотела бы о чем-то умолчать, не затрагивать того, что касалось бы моей совести. Нет, не поэтому. Когда я покидала отчий край, мне казалось, что ничто меня уже не связывает, ничто не обязывает ни перед кем. Должно быть, не сразу обрываются нити прошлого. Потребуется какое-то время. И я еще поборюсь с собой. А пока я не вправе открывать то, что не должно быть сейчас открыто. Простите меня, преподобная мать, я не вправе сказать больше. Если мое объяснение не убеждает, я не в обиде. Я пойму. Я уже благодарна за эти минуты общения. Вам решать. Одно могу сказать о себе: я не случайно оказалась здесь — вижу в том исход судьбы своей, — возможно, на роду мне так написано, я буду верной, неотступной послушницей среди вас. Призвание и прибежище хочу найти в Боге и, если смогу, — смысл своего существования во времени и пространстве. Иного дела жизни я теперь не представляю себе. С тем и явилась к вам…
Монахини очень внимательно слушали Бахиану. Ждали, что ответит настоятельница.
— Ну, что ж, слова твои не лишены разумности, — признала игуменья Митродора, немало удивленная вместе с тем услышанным, ибо никогда еще не сталкивалась она с подобным случаем. Обычно жаждущие попасть в монастырь сами первым делом рассказывают всегда со слезами, с излишними подробностями историю своей невыносимой жизни. И это выдвигается ими главным аргументом отречения от мира.
«А тут что-то другое, что заключается в ней, в ее словах, как вкус горечи в кристалле соли, — думала по ходу разговора многоопытная игуменья. — А ведь совсем молодая, отроковица, можно сказать. Прежде чем прибыть к нам, решала ведь — быть или не быть. Несчастная. Много потребовалось ей сил. Не так просто далось ей решиться. Надо помочь ей устоять на ногах. И все же неспроста ее появление. Может оказаться, совсем неспроста. Странно, что я так думаю…»
— Мы верим тебе, дитя мое, и нет никаких оснований сомневаться в твоей искренности, — говорила в ответ настоятельница. — Подробно расскажешь ли о своей жизни, или намеком, или вовсе сочтешь ненужным касаться этой темы дело твое. Настаивать никто не вправе. Каждый волен сам решать, как ему поступить. И если на то пошло, скажу тебе, Бахиана, у тебя еще будет время подумать, поразмыслить, что к чему. Как рассудят сестры на совете — захотят ли оставить тебя в нашей обители, — у тебя до пострижения будет свобода выбора, испытаешь себя, можешь в любое время покинуть монастырь, если не найдешь смысла в житие новом. Время на испытание у тебя будет, будет у тебя и духовный отец, куратор наш — святой отец Иов, что навещает нас из Константинополя, ему на исповеди можешь открыться, если опять же сочтешь нужным. Тебе лучше знать, когда и что сказать. Никакого принуждения на этот счет — потому как по доброте своей, не знающей границ, Всеблагий оставил нам свободу совести. Нелегкое людское свойство наше возвел Он к неприкосновенным принципам. Потому хвала и слава Ему во храмах и за стенами храмов за великодушие, простершееся на все времена вперед. — Она остановилась, собираясь с мыслями, должно быть, очень важными для нее, и добавила затем: — Оттого и вечное борение наше — всякий раз совесть отстранить желаем от свободы и всякий раз вопием, и гневаемся, и вступаемся за нее. И так всегда. А исповедь духовная на то, чтобы согласовать принцип с совестью самой. Я говорю это, чтобы ты была спокойна, Бахиана. — Игуменья сама удивлялась тому, что испытывала желание говорить столь охотно и пространно, и была довольна разговором, угадывая внутренне, что пришелица достойна этого, хоть и молода собою. — А теперь скажи мне, дитя мое, поскольку разговор наш должен быть продолжен: откуда тебе стало известно про обитель нашу скромную и почему ты решила обратить стопы свои именно к нам, на далекий остров среди моря?