Когда мы сели обедать, мама разломила пышку надвое и подложив мне больший кусок, сказала:
— Ешь… И на вечер оставь.
Я за один раз проглотил бы всю пышку, не то что от половины оставлять еще и на вечер. Но я предложил маме поменяться кусками. Она слабая, выздоравливала, у нее появился аппетит, ей нужно было как следует есть. Мама не согласилась. Тогда я взял обе половинки, разрезал их на мелкие части и сложил вместе:
— Будем есть, кто сколько съест, — сказал я.
Мама улыбнулась, но не стала возражать. Я взял кусочек, откусил от него, а остальное держал все время в руке, чтобы она видела, будто я ем суп с пышкой.
В тот же день к нам впервые после проводов Лешки пришла бабка Марина. Она развернула платочек и подала маме небольшое яблочко с подгнившим боком.
— Возьми, может, съешь. Это уже последние остатки. Все, теперь до новины яблочка не увидишь.
— Доживем ли мы до новины? — усомнилась мама.
— И-и, — запела бабка, — чего ж не дожить? Что ж век так будет, чи што? Вот, кажуть, придуть немцы — те сразу тут все у порядок произведут: и магазины, и все будет. Да. Они порядок дужа любят. Вот ишо раньше, при царе, какие молотилки да косилки были лучшими? Немецкие. А косы? Тоже немецкие. У нас и сейчас где-то под застрехой коса есть. Надо Грише сказать, чтоб достал. Так что не горюй, девка. Как железную дорогу наладят — все будет!
Мама молчала. Мне хотелось резко возразить бабке, но я сдержался.
— Церкву думают открыть, старосту никак не выберут. Туда б старичка надо такого богобоязненного, благочестивого — нету. Предлагали Анухричу, что Вакуленкова дочка за его сыном, не хочет. — Бабка помолчала. — Поломали церкву, антихристовы дети, — сокрушалась она. — И-и… А церква ж какая была! Красавица на всю округу! Звон — на тридцать верст кругом слышно! Поломали… Теперь думают открыть в бане.
— В бане? — удивилась мама.
— Да, что завод делал, да недоделал. Там все есть — и крыша, и потолок, и окна. И кирпичная она. А скверны там ишо никакой не было.
— Церковь открывают… Лучше б о хлебе подумали, — сказала мама.
— Будет бог, девка, будет и хлеб.
— До войны и без того хлеба было полно, — не выдержал я.
— Ты много знаешь, грамотей! — отмахнулась бабка от меня и перекрестилась. — Ты б не сидел дома, а пошел на станцию, там гамазея горит, да и принес бы домой пшенички. Наши все второй день там, даже Ваня-калека там, сердешный. Сначала до кума Митрохи носят, там он близко живет, а потом домой во всякое время перетаскают. Вот тебе и хлеб.
— Грабить не пойду! — отрезал я.
— Какой же это грабеж? Он все равно горит, пропадет… Там, рассказывают, аж из Путиловки приходят, мешков навалят на платформу и сами по путям толкают. Вот как. Какой же грабеж это? Запалили какие-то антихристы.
Я подумал, что, может быть, и в самом деле стоит сходить и принести зерна, если оно горит. Сказал об этом маме. Она покрутила головой.
— Не надо.
— Но я схожу посмотрю, если можно. Я с Митькой пойду, не один.
Она ничего не ответила, и я, схватив мешок, побежал к Митьке. Тот, не сказав своей бабушке ни слова, сразу согласился, и мы пошли.
— Мить, как ты думаешь, кто это поджег элеватор?
— Ну, известно кто — наши, — сказал он с укоризной в голосе, удивляясь, что я не понимаю таких простых вещей.
— Зачем?
— Чудак! Зачем? А немцы заберут — лучше, да?
— Никто не говорит, что лучше. Чего ты нападаешь? Лучше, если бы его вывезли в Сибирь.
— Если б да кабы, да выросли б грибы… А если не успели?
Мы прошли через рыночную площадь. Обычно всегда многолюдная, сейчас она была совсем пустой. Даже доски с базарных рядов, где торговали молоком, овощами, фруктами, были сорваны, торчали одни столбы. Ветер гонял по земле обрывки бумаги, стучал оторвавшимся от крыши раймага большим листом железа. Витрины в магазинах были разбиты, двери выломаны, вывески сорваны.
По дороге проехало на мотоциклах десятка два итальянских солдат. На их касках трепыхались пучки обыкновенных петушиных перьев — такая форма, наверное, у итальянских мотоциклистов.
— Видал, кур съедят, а перья — в каску, — сказал Митька. — Придумали.
На станции тоже было пусто, все пути свободны — ни одного вагона. Но по насыпи много людей шло с мешками — несли зерно с элеватора.