Выбрать главу

Если же обратиться к художественному произведению, то, согласно представлениям Бахтина, автор – уже в самый первый момент своей эстетической деятельности – преднаходит героя внеположным себе; герой при этом пребывает в становлении, неготовности и пр. И своим творчеством, своей «эстетической любовью» автор переводит героя в более высокий план эстетического бытия, преодолевая его хаотичность и тем самым спасая его. То же самое имеет место и в любой другой (а не только первоначальный) момент творчества. Словом, все происходит совершенно так же, как в жизни. Бахтин пишет об этом так: «Автор не может выдумать героя, лишенного всякой самостоятельности по отношению к творческому акту автора, утверждающему и оформляющему его. Автор-художник преднаходит героя данным независимо от его чисто художественного акта, он не может выдумать героя – такой был бы неубедителен»; «Художественный акт встречает некоторую упорствующую (упругую, непроницаемую) реальность. <…> Эта внеэстетическая реальность героя и войдет, оформленная, в его произведение. Эта реальность героя – другого сознания – и есть предмет художественного видения…»[120]. Возникает вопрос, вероятно, наивный и бестактный, но все же необходимый для осознания значения эстетических открытий Бахтина: где же находится герой до начала формирующей его авторской деятельности? Бахтин сразу отбрасывает мысль о возможности рассеянности будущего героя в физической реальности; герой, по Бахтину, пребывает в действительности событийно возможной, существующей потенциально[121]. Это сфера скрытых сил, возможностей бытия, из которых далеко не все актуализируются. Именно в ней томится герой, ожидая эстетического искупления. Такова данность героя, преднаходимая автором. Но превращение этого данного героя в художественный образ обязательно предполагает его принципиальное обновление, включение в него моментов, до того в нем отсутствующих. Творчество всегда создает новое, прежде не бывшее; о продуктивности, прибыльности эстетической любви много говорится в «Авторе и герое…»[122]. Обновленный герой оказывается включенным в авторский замысел, и тем самым его свобода существенно ограничивается. Она попадает в руки автора и становится орудием осуществления им своего замысла.

И здесь коренная разница с жизненной ситуацией. В жизни завершающее, сочувственное отношение одной личности к другой не должно ущемлять свободы, существеннейшего аспекта бытия человека, субстанциального ядра личности. В жизни «другой» свободен, в произведении же «герой» зависим от автора, хотя в видимости он может быть самостоятельным, как в романах Достоевского. Такое различие жизненной и эстетической ситуаций достаточно очевидно, и, казалось бы, о нем не стоит упоминать. Тем не менее именно благодаря ему осознаются границы действия антропологической эстетики. Перенесение этического в сферу эстетического продуктивно для объяснения тех и только тех аспектов эстетического, которые воспроизводят этические отношения художественными средствами, той области произведения, которая рождается из подражания реальной действительности и является ее иллюзорным аналогом. Иначе говоря – есть реальный мир и «мир» художественного произведения, и человеческие отношения внутри иллюзорной художественной действительности могут быть уподоблены реальным этическим отношениям. При этом та часть поэтики произведения, которая связана с этими отношениями, будет объяснена с помощью принципов антропологической эстетики. Но если задаться вопросами о последней авторской цели, связанной с произведением, или о том смысле, который автор вложил в него, то здесь антропологическая поэтика уже «не работает». Действительно, при разрешении этих вопросов следует признать, что автор использует героя в качестве орудия для достижения своей художественной цели. И хотя у таких отношений, безусловно, есть жизненные аналогии, они выпадают из всякой этики, тем более этики философской антропологии, пронизанной духом любви. Концепция авторства в книгах Бахтина о Рабле и Достоевском одна и та же, антропологическая в своей основе[123]; обе книги анализируют поэтику соответствующих писателей с помощью антропологических принципов «своего» и «чужого»; и именно поэтому ни в одной, ни в другой не затрагивается вопроса о последнем смысле, художественной цели романов Рабле и Достоевского. Этот вопрос – за пределами антропологической поэтики, цель которой – иная. Вероятно, данные соображения все же нужно иметь в виду хотя бы затем, чтобы не требовать от специфической бахтинской эстетики того, что совершенно не свойственно ее природе.

вернуться

120

Бахтин М.М. Эстетика… С. 173.

вернуться

121

Там же.

вернуться

122

Та же мысль присутствует в поздних фрагментах Бахтина; см., напр., заметки «Проблема текста» (1959–1961): «Высказывание <…> всегда создает нечто до него никогда не бывшее, абсолютно новое и неповторимое, притом всегда имеющее отношение к ценности (к истине, к добру, красоте и т. п.)». «…И предмет создается в процессе творчества, создается и сам поэт, и его мировоззрение, и средства выражения» (см.: Вопросы литературы. 1976. № 10. С. 142, 143).

вернуться

123

Хотя эти две книги демонстрируют противоположение полюса ее размаха. Автор в книге о Достоевском находится в свободном диалоге с героями, является независимым (до определенной степени) голосом; автор, согласно концепции книги о Рабле, вообще не имеет своего голоса и одержим голосами из сферы смеховой культуры.