И если на книгу о Рабле – вершину исследований Бахтина 30-х годов – смотреть под углом зрения проблемы авторства, то следует признать, что в ней представлена концепция автора, целиком одержимого определенным пластом бытия, его языком, его мышлением, культурными формами, мировоззрением. У прочитавшего эту книгу в сознании не возникло ни единой наималейшей черточки лица Рабле! Да и был ли в действительности такой человек – Франсуа Рабле?! Человеческих ли рук творение – этот странный роман, какая-то неоформленная глыба, нечто хаотическое, не имеющее никакой внутренней созидательной цели, лишенное признаков разумности и каких-то нормальных человеческих эмоций? Или же это прямо кусок какого-то бытия, случайно помеченный ничего не говорящим именем «Рабле»? Во всяком случае, от личности Рабле в книге Бахтина остается одна фамилия, одна пустая оболочка; наполнение же этой оболочки – «смеховая культура» Средневековья и Ренессанса во всей пестроте ее форм, разгуле словесных стихий, разнузданности мировоззрения. И в немногочисленных бахтинских фразах, упоминающих о Рабле-человеке, автор «Гаргантюа и Пантагрюэля» выступает как одержимый бытием[162], как медиум самого духа площадной культуры: «Рабле художественно-сознательно владел своим стилем, большим стилем народно-праздничных форм. <…> Но его отвлеченная мысль вряд ли подбирала и взвешивала подобные детали в отдельности. Он, как и все его современники, еще жил в мире этих форм и дышал их воздухом, он уверенно владел их языком, не нуждаясь в постоянном контроле отвлеченного сознания»[163]. И не только в стилистическом плане следует понимать следующую мысль Бахтина: «…Последнее слово самого Рабле – это веселое, вольное и абсолютно трезвое народное слово»[164], – речь идет об одержимости не одним словом. Рабле – автор романа о королях-великанах – участник карнавального экстаза, зараженный духом карнавальных действ, пребывающий в «объективной причастности народному ощущению своей коллективной вечности, своего земного исторического народного бессмертия и непрерывного обновления-роста»[165]. Ни у романа, ни у самого Рабле нет собственной цели; роман и Рабле здесь едины с карнавалом: «Основная задача Рабле – разрушить официальную картину эпохи и ее событий, взглянуть на них по-новому, осветить трагедию или комедию эпохи с точки зрения смеющегося народного хора на площади» [166]. В этих идеях, вообще во всей книге о Рабле – апофеоз внеличностного начала авторства.
Устранение личности автора из сферы повествования, согласно бахтинской концепции авторства в 1930-е годы, совершается не только с помощью представлений об одержании автора чужим словом и чужим мировоззрением. Другой путь затемнения авторского лика в произведении – это замена подлинного автора его «образом». Вообще говоря, Бахтин на протяжении всего творчества не любил понятия «образ автора» (введенного в науку В.В. Виноградовым). Слово «образ», видимо, для него было связано с эстетическим завершением, возможным только по отношению к герою. Себя автор завершить не может; следовательно, он не может создать своего собственного (авторского) образа. Мой образ я созерцать не в состоянии; отражение человека в зеркале и автопортрет, в глазах Бахтина, имеют какое-то жутковатое, призрачное выражение. В понятии «образ автора» Бахтин многократно отмечал одну и ту же логическую ошибку; так, в «Авторе и герое…» на нее указывается в связи с анализом автобиографии: «Ведь совпадение героя и автора есть contradictio in adjecto, автор есть момент художественного целого и как таковой не может совпасть в этом целом с героем, другим моментом его. Персональное совпадение “в жизни” лица, о котором говорится, с лицом, которое говорит, не упраздняет различия этих моментов внутри художественного целого»[167].
162
Этот термин Бахтина из «Автора и героя…» в книге о Рабле воплотился в фигуре французского гуманиста.
163
165
167