Другой запомнившийся фрукт — тоже неимоверно сладкий — крупные белые сливы, добыть самому было невозможно — они зрели высоко и рядом с ними не было ничего, что могло бы мне помочь к ним добраться. Ими меня угощала младшая сестра моего отца, а моя, стало быть, тетя, она же — Настя, она же моя крестная. Ее жених — Кирилл — являлся обычно к вечеру, о чем-то таинственно шушукался с Настей… Во время Великой Отечественной он дослужился до капитана, участвовал в отвлекающем парашютном десанте при освобождении Новороссийска, где был тяжело ранен. Об этом десанте историки почему-то не вспоминают, отдавая всю славу этой победной операции одним морякам, что, по рассказам дядьки Кирилла, не совсем справедливо: «досталось» там всем, кто штурмовал тот город и с моря, и с суши, и с неба…
Бабушка угощала ряженкой и «кисляком». Она доставала из погреба небольшой глечик и, сняв с верху того «кисляка» чуть пригоревшую корочку, плюхала его мне в миску. Кисляк разламывался на солидные куски, и я называл это угощение «большим кисляком», в отличие от «кисляка», присыпанного сахаром и размешанного ложкой. Хорошо было полакомиться в жаркий день «большим кисляком», холодным, чуть кисловатым, без приправ, будь то малина или вишня без косточек. Такое лакомство я тоже ел, но настоящее удовольствие получал именно от «большого кисляка»…
В бабушкином погребе было мрачно и холодно. В полутемных углах громоздились мешки и короба, на просторных полицах стройными рядами, как куры на насесте, шпалерами высились кувшины.
Погреб все время манил меня своей таинственностью и неисчерпаемыми открытиями: здесь были и загадочные крюки на потолочном бревне, и стоящие вдоль одной из стен бочки, бочонки и кадушки, и многое другое. А главное — полумрак и прохлада… Самому спускаться туда мне было запрещено, так как по общему мнению, я должен был непременно упасть с крутых ступеней. И этот запрет делал для меня тот погреб еще более привлекательным и желанным…
И еще бабушка угощала хлебом, который пекла в громадной русской печи, занимавшей в хате почти полкомнаты.
Большой деревянной лопатой сажала она в ту печь приготовленные «паляныци» на капустном листе каждая. Хлеб там не только выпекался, но и чудесным образом дозревал, становился пышным, высоким, румяным, несказанно духовитым и вкусным. При выпечке на отдельных буханках-«паляныцях» корка прорывалась, часть теста вываливалась наружу, запекаясь как-то сбоку и образуя особенно лакомый «злэпок», который особенно хорошо «шел» к свежему прохладному молоку.
После того, как печь остывала, я забирался на ее жилую часть. На тыльной стороне стены дед в свое время прорубил небольшое полукруглое окошко. Через вмазанное в него стекло была видна окрестность — какие-то кусты вдоль тына, калитка, за которой шла тропа через стоящий стеной полусозревший ячмень. В те времена для содержания скота нужно было много соломы, и поэтому выращивали длинностебельные злаки. Тот ячмень был выше моего роста, он деду-то доставал до плеч, и его заросли казались мне необычайно таинственным…
Снаружи в запечном оконном проеме в тот год поселилась какая-то птичка-невеличка, ее желторотые птенцы, словно какие-то незнаемые цветки, торчали из гнезда, и было забавно наблюдать, лежа на печи, за их кормлением. Пугать их, а тем более трогать, было строжайше запрещено — «грех»…
Там же, на заоконных задворках, жила и другая разная птица-птаха, со своими заботами, житьем-бытьем. Их тоже было интересно рассматривать через то запечное окошко-«виконыцю».
Запомнилась божница. В полутемном углу хаты на стене висели иконы, покрытые сверху белыми «рушниками» с красными строчками плохо различимой вышивки по краю. В центре негасимо горела лампадка-«каганэц». Пониже, на треугольном столике, тоже покрытом белым платом, лежали какие-то книги, возвышались простенькие подсвечники, и — о чудо! стояли и лежали необыкновенной красоты разномерные стеклянные яйца. Розово-синие и сине-зеленые с красниной, они имели сказочное нутро: сквозь прозрачную оболочку проглядывались нежнейших оттенков какие-то завихрения, облака или волны… А может — крылья каких-то загадочных птиц. Все это разноцветно переливалось, переходя одно в другое. У некоторых где-то в глубине виднелись пещерные горы, из которых на извивистых стебельках вытекали таинственные вкрапления, не то семена сказочных нездешних трав, не то слезинки-сосульки. А когда поднесешь такое яйцо к глазам и посмотришь сквозь него на дрожащее пламя лампадки, все внутри него вдруг оживет, заколеблется, станет дышать, куда-то поплывет и останется на месте…
Среди этих яиц дед особенно ценил такого же фасона и содержания чернильницу, ценил потому, что она, кроме удивительной красоты имела и полезное предназначение — в нее макали перьевые ручки все дети деда Игната, а потом и старшие внуки, по мере возрастания до школьной поры. Сказочные яйца потерялись в сутолоке тридцатых годов (может, одно-другое все же сохранилось у младших дедовых внуков и внучек, что мне неизвестно), а чернильница живет у меня, и дожила до нового, XXI-го века, потеряв свое практическое применение, но зато приобретя статус семейного сувенира-реликвии. Уже в лейтенантских годах я узнал, что этими стеклянными яйцами казаков-конвойцев одаривала императрица Александра Федоровна, обычно к Пасхе, и наш дед за отменную службу неоднократно удостаивался такой награды. Думаю, что вскорости я, самый старший дедов внук, передам этот раритетный сувенир своему внуку — с откровенной надеждой на то, что когда-нибудь он передаст его своему внуку. Дай-то, как говорится, Бог...
Но вернемся к незабвенному детскому путешествию, на дедов хутор. Любил я участвовать в кормлении домашней живности. Чтобы разглядеть, как клюют зернышки попискивающие пушистые цыплята, я к бабушкиному ужасу ложился на землю... Наблюдая за поросятами, я пришел в восторг не от их «свинячьего» аппетита, а от того, как они ловко умеют чесаться — задней ногой у себя за ухом. По вечерам дедуля водил меня к задним воротам, и мы слушали сверчков. Степь звенела от их самобытной музыки, и даже собаки, сопровождавшие нас на этот концерт, переставали путаться у ног, замирали, вслушиваясь в таинственные ночные звуки. Однажды в эти трели вплелся довольно громкий ритмичный скрежет.
— Деркач, — объяснил дед. — Есть такая птаха, летает мало, болыше пешком ходит. Вот и сейчас, видно, пошла зимовать в жаркие страны. Пока она туда сходит, у нас зима кончится, деркач вернется, птенчат выведет, и снова в поход. Так и живет, все на ходу, на ходу, и все пешком... Позади дома дед устроил небольшой ток, на котором большим каменным катком домолачивали снопы. Меня к этому серьезному делу не допускали из боязни, что я могу как-то ненароком попасть под каток, мол, был в станице недавно такой случай. А вот когда обмолот кончился, дед затеял резку соломы, так как половы, по его мнению, для корма скота было маловато.
Меня «для груза» посадили на широкий досчатый помост, поддон которого был утыкан треугольными ножами от косилки. В этот нехитрый агрегат была запряжена лошадь, дед водил её по кругу, ножи резали солому, уложенную нетолстым слоем на току. Моя задача была не свалиться с платформы и не засорить глаза. Поначалу эта роль мне нравилась, я крепко держался за какой-то ремень и с гордостью озирался по сторонам, искрене жалея, что меня никто не видит, кроме шелудивого пса, сидящего под хатой. Дед, конечно, в счет не шел... Потом мне монотонность нашей деятельности поднадоела, и я уже поглядывал, как бы спрыгнуть с платформы и куда-нибудь удрать. На мое счастье, явилась бабушка, отругала деда за то, что мучает «детинятко», тот остановил лошадь. Я бодро соскользнул с насиженного места и тут же свалился на солому — голова кружилась, ноги не слушались, земля шла кругом.
Надолго мне запомнилось это участие в серьезной работе. Дня через три мы поехали в поле, на один из «паев», где у деда, выражаясь по-нынешнему, произрастали «технические культуры»: «прядиво», оно же «конопелька», «маслянка» (подсолнухи), «пшинка» (кукуруза) и что-то еще, поменьше ростом. На участке стоял балаган — дощатый домик, рядом — навес, под которым можно было укрыть коней от жары, или, допустим, от дождя и ветра.