До меня дело не дошло, да я, по моей работе с газовыми факелами, как бы и номенклатура Комитета Народного Контроля СССР, местным ребятам не совсем по компетенции. И притом все время в командировки езжу. Вот я по этому делу письма-жалобы вожу, чтобы нижневартовским почтамтом не пользоваться. У Феликса Романовича дело до тюремного суицида дошло, но выжил, а тем временем Черненко взял, да и помер. Еще с год помурыжили, освободили из-под стражи. Суд его оправдал. Следователь некоторые неприятности имел, но отбился, человек казенный, прикажут — удушит, прикажут — будет кормить апельсинами. Да он, следователь, был слух, и вовсе из прокуратуры ушел, крестился в связи с подъемом духовности, в иереи пошел и сейчас в Екатеринбургской епархии какой-то видный пост имеет.
Так вот, когда Фелик еще до посадки однажды у меня дома насчет резервации проповедовал, обоснованно и со страстью, задал ему мой двенадцатилетний сын вопрос: "Феликс Романович, ну, если Вас послушают, сделают резервацию, чтобы белых людей не пускать, а там, в резервации, вдруг тоже нефть найдется? Что тогда?" Не смог ведь защитник аборигенов ответить ребенку! Не столько потому, что не знал ответа, сколько потому, что — знал.
Ну, давайте все же вернемся в 65й год, когда нефти еще не так много добываем, но перспективы сомнений не вызывают. Недолго аборигенам хозяевами своих озер да болот оставаться. Закончила партия работу в этом месте — собираются на другой берег Казыма перебираться. А хант ихний за ними просится, чего обычно не бывает. Не любят они от своих родных мест уезжать. А этот, что характерно, еще и никогда из партии в нацпоселок не уходит. Так с ними и ночует, и живет, и ест, и пьет. Взяли они его, да так он с этой партией и странствовал по Ханты-Мансийскому и Ямало-Ненецкому округам, даже тогда, когда не было возможности ему зарплату начислять. Остался и после Володиного возвращения в Свердловск, ребята еще и через год от него в письмах привет передавали. Но к этому времени Володя уже знал, почему абориген так к их бродячей жизни прилепился. За время, вместе прожитое, особенно после разведенного по вечеру, узнал Вова по крохам судьбу своего сотоварища. Началось с того, что он выказал некоторое знание городской жизни и конкретное знакомство с большим городом Чита. Все-таки от Казымской тундры не самый близкий город, три тыщи кэмэ по прямой. Выяснилось — сидел он там. А там под спирт и слезы вся история рассказалась. Понятно стало, почему он к хантам в поселки не ходит, а все с русскими по округу таскается.
Убил он жену. Как, за что, тут роли не играет, но прежде, чем русской милиции сообщать, собрались уважаемые пожилые родственники решать его судьбу по своему обычаю, а не по городскому закону. Присудили его повеситься. А он не захотел, молодой парень, двадцать лет ему тогда было. Да и вековые традиции интернатом подорваны. Тогда его из рода выгнали. Чужой он теперь, мертвый, никто с ним ни слова сказать, ни дела иметь не может. И все казымские ханты, от последнего рыбака до кандидата философских наук в Тюмени и партработника в Ханты-Мансийске об этом знают. Нету его на свете. А русская милиция его забрала, судили, дали восемь лет, которые он в Чите и под Читой провел. Откуда и язык хорошо знает и даже блатные песни. В тюрьме и лагере было хорошо — кормят, обижать особо не обижают, кров всегда есть, не замерзнешь. А вернулся — назад ходу нет, начал он в одиночку жить, да рыбу ловить, но уж и навыки утрачены, да еще и летом жить можно, летом почти все кочуют, а на зиму в поселок к теплу. А его туда не возьмут — мертвый он. Вот для него сейсмическая партия как спасение было. Тут, конечно, тоже за полного человека не считают — когда это русские "чурок" за людей держали? Но не сравнить с соплеменниками, для которых ты — мертвый. Володя ему было попробовал посоветовать в другое место прибиться — к аганским ханты возле Сургута или к вахским у Ларьяка. Но там языки совсем другие. Шансов укорениться практически нет.