У нас морская болезнь проявилась совершенно непостижимым образом — ударников мучил невообразимый жор. То ли отсутствие за столом остальных, то ли высокая моральная подготовка дала о себе знать, но только наш смехотворный вестибулярный аппарат вел себя абсолютно нелогично — мы чувствовали себя замечательно. Набрав полные миски всякой жратвы, мы заваливались в кубрик и объедались перед зеленеющими товарищами до полного одурения. Стоны сослуживцев не трогали нас, мы безжалостно предлагали им полтарелки борща и заливались счастливым смехом, наблюдая, как они спрыгивали с коек, стараясь добежать до ближайшего гальюна.
Этот кошмар продолжался до самого выхода в Северное море. Ослабевшие «морские волки» получили в нем короткую передышку. В Па-де-Кале все наконец окончательно пришли в себя, Ла-Манш был спокоен как агнец, а Бискайский залив вообще проигнорировал все сплетни о нем, встретив ласковым штилем. Мы даже рискнули порепетировать свое дефиле на вертолетной площадке восьмой палубы. Пролетавший в этот момент над нами натовский «Орион» удивленно покачал крыльями, в фюзеляже открылась дверь, и из нее высунулся офицер в синем комбинезоне. Он что-то восхищенно проорал и покрутил пальцем у виска. Коллектив дружно ответил ему на чистейшем английском языке: «Fuck you!» Этому приветствию нас накануне заботливо научил старпом, у которого музыканты числились в любимцах.
Стремительный бросок в заграничные воды был продиктован простой целью — как только мы пересекали морскую границу, всему личному составу начислялось довольствие в твердой, свободно конвертируемой валюте. Забегая вперед, скажу, что на обратном пути расстояние, покрытое нами в начале похода за двое суток, мы проходили полторы недели. Самым малым ходом.
Поскольку все мы не имели ничего общего с настоящими моряками кроме формы, все нам было в диковинку. Светящееся по ночам море, суровая красота штормового неба, малопонятный язык кадровых моряков — все это вызывало в нас чувство слепого щенячьего восторга. Мы всасывали в себя каждую мелочь, чтобы не забыть там, на берегу, и гордиться тем, к чему удалось приобщиться.
Хотя немало было и такого, что не вызывало ничего, кроме унижения и обиды. Например, при прохождении проливов, или, как их называли, «узкостей», весь личный состав, свободный от вахты, сгоняли на верхнюю палубу. На баке и юте вставали по двое автоматчиков во главе с офицером-особистом. Они не спускали глаз с ежащейся на сентябрьском ветру толпы курсантов и матросов, готовые открыть огонь по любому сумасшедшему, рискнувшему прыгнуть в ледяную воду. Так в общей сложности наш корабль прошел десятки миль.
Те же чувства вызывала страшная, безжалостная «дедовщина», царившая в матросских кубриках. Более жалких и забитых парней, чем «первогодки» на этом корабле, мы никогда не встречали. Их задрючивали до абсолютно скотского состояния, причем при полном попустительстве офицеров — так всем было спокойнее.
Потихоньку мы добрались до Гибралтара. Там нам посчастливилось испытать одно из самых счастливых потрясений в жизни — мы проходили пролив в сопровождении стаи касаток.
Было это так. Близость к экватору заставила командование сжалиться и объявить по громкой связи: «Личному составу, форма одежды — ноль! Трусы — пилотка!» Надо было видеть разнообразие трусов, украшающих крепкие чресла нашего дружного коллектива. Палыч, например, щеголял в розовых семейных трусах, украшенных кокетливыми ромашками. Спортивные тромбонисты сверкали щегольскими плавками, Лысый стыдливо выползал на палубу в белых индийских трусиках с прорезью, барабанщики и трубачи прикрывали срам разноцветными «боксерками», и лишь явные «салабоны» стеснительно оглаживали на костлявых ягодицах раздуваемые ветром сатиновые уставные «семейники»
Начальник был верен себе и выходил «в люди» исключительно в брюках и форменной рубашке с коротким рукавом. И только домашние шлепанцы, надетые на босу ногу, да круги под мышками предательски свидетельствовали о том, что нашему бравому командиру тоже жарко.
После полудня вся команда предавалась сиесте — находиться на раскаленной палубе было решительно невозможно. И вот однажды, когда мы подходили к Гибралтару, в кубрике раздался тихий но внятный голос Палыча:
— Е... твою душу мать... Это еще что?!
Несколько человек, расписывающих «пулю» на подвесном столе (в том числе и я), подались к иллюминатору. Первым заорал Фаля. Прямо перед нашими носами вровень с кораблем двигался неправдоподобно огромный и абсолютно человеческий глаз.
В этот же момент по громкой связи раздался невозмутимый голос старпома:
— По правому борту — касатки! Салагам — любоваться!
Мы рванули наверх. То, что мы увидели по правому борту, невозможно описать. Штук восемь морских гигантов легко обгоняли корабль. Исполинские хвосты мерно вспенивали изумрудную воду, скользкие черные тела, размером со среднюю железнодорожную цистерну, совсем по-дельфиньи врезались в волны. И самое незабываемое — их громадные влажные глаза, казалось, насмешливо следили за нами — смешными червячками, вообразившими себя хозяевами океана... Мы просто выли от восторга.
Когда касатки ушли вперед, нас снова сгрудили на верхней палубе для прохождения «узкости». Мы во все глаза смотрели по сторонам — картина была впечатляющей. Вид грозных стен Гибралтарской крепости с одной стороны и белоснежных марокканских поселений — с другой создавали ощущение полной нереальности. Вода, казалось, была прозрачной на несколько километров вглубь, по ней скользили лунообразные остроносые лодки марокканских рыбаков с парусами всех цветов радуги...
— По правому борту — встать к борту!!! — раздалась команда старпома.
Встречным курсом шла аккуратная испанская шхуна с зачехленными пушками. По трапу на верхнюю палубу строевым шагом поднималась ее немногочисленная команда — несколько мужчин и темноволосая девушка. Все они были одеты в ослепительно белые шорты и рубашки с коротким рукавом. Застыв в приветствии, они не могли скрыть удивления при виде разноцветной толпы на палубе нашей серой посудины — мы были похожи скорее на цыган, беженцев из малоразвитых стран, чем на военнослужащих морской супердержавы. Нам было стыдно отдавать честь. Поэтому мы просто помахали им руками, не обращая внимания на особистов, укоризненно качающих головами...
В Средиземном море мы встали на якорь. В программе похода значились учения. Они начались незамедлительно — кормовую пушку расчехлили, потом снова зачехлили, выяснив, что стрелять из нее не будут. Боевые расчеты беспрерывно занимали свои места и уходили покурить. По трапам с ошеломительной скоростью, как белки, туда-сюда скакали матросы и старшины. По громкой связи раз семьдесят объявляли то боевую тревогу, то ее же отбой... В наш кубрик поминутно заглядывал летёха и грозно сдвигал брови. Мы бродили по кораблю, хватаясь за все запрещенное, пачкая все надраенное и задавая идиотские вопросы типа: «Это что, действительно торпеда?! А интересно, она дотянет во-о-он до того паромчика?».
На оркестр старались не обращать внимания, но потом нам было приказано наглухо задраиться в своем кубрике.
Мы вздохнули с облегчением и, плотно задраив выход, торжественно распахнули все иллюминаторы, после чего дружно закурили. Через пару минут мне показалось, что кто-то подкрался ко мне сзади и с размаху съездил по правому уху корабельной мачтой.
Оглядев лица товарищей, я понял, что и они испытывают нечто похожее. Прошло несколько секунд, и по нашим музыкальным перепонкам шарахнуло что-то еще более внушительное.
Оказалось, что начались стрельбы. И начались они именно с тех пушек, которые находились недалеко от наших иллюминаторов. Фалишкин с Тихоном бросились их задраивать, но, будучи несколько раз отброшены ударной волной, перепоручили эту почетную обязанность единственному воспитону, допущенному в зарубежный вояж, — Ленечке Несвисту по прозвищу Глист.