На даче он положил перед собой два листика, исписанных почерком, неотличимым от кардиограммы, и начал, аккуратно подбирая слова, формулировать фразу за фразой. Я выставил на стол магнитофон, нарочито неуклюже повозился с ним, громко включил, проверил, движется ли пленка… Ждал, что капризный хозяин по обыкновению резко запротестует. Вале Помазнёвой он, например, категорически запретил пользоваться техникой. Сказал:
— Больше давайте практики руке.
Не дождавшись окрика, я из благодарности классику вынул еще и стопку бумаги, взял ручку и стал прилежно записывать за ним каждое слово. Иначе говоря, давал практику руке по полной программе. К тому же бескорыстно. Ведь магнитофон писал даже скрип пера.
Разобравшись с Чернобылем, Леонов перешел к съезду писателей. Старик опасался, что писатели, собравшись в Кремле, собьются на привычное высокопарное пустословие и не воспользуются тогда еще только забрезжившей возможностью поговорить по делу. Он начал издалека, рассказал о своей поездке к Горькому в Сорренто, о прогулках и разговорах на вольном итальянском воздухе и под конец резко свернул на короткую горьковскую реплику. Не кто-нибудь, а сам основоположник советской литературы говорил теперь устами Леонова:
— Мы не монахи, чтобы твердить в унисон.
Машина меня не дождалась, я шел на полустанок, и досадно же мне было. Завтра я принесу в редакцию машинопись бесстрашной и прямой леоновской заметки, ее повертят в руках, повздыхают, пожмут плечами, посоветуются где надо и никогда не напечатают. Даже набирать не станут. Да еще для Леонова придумают какую-нибудь чушь: он, мол, замечательно высказался, но я все испортил, задержал, потерял или перепутал. Фраернулся, одним словом. А начинать всю эпопею заново, сами понимаете, поздно, до съезда уже не успеем, а после — стоит ли?
Тем не менее к утру я свое дело сделал, принес две странички в редакцию, отдал Евгению Алексеевичу. На следующий день узнаю: не только набрали, но и Леонову в Переделкино свезли, и он попросил поправить одно слово. Какое? А вот здесь, в реплике Горького:
— Мы не монахи, чтобы бубнить в унисон.
И это, на удивление, было напечатано слово в слово! Перестройка, однако…
Съезд развеял леоновские опасения, что писатели поведут себя как монахи. Едва кто-то пытался удариться в риторику, как его тут же яростно захлопывали. Лопухнулся Егор Исаев, не сразу сообразивший, что овация не поощряет, а осуждает его краснобайство. Заподозрив неладное, он стал бешено наращивать скорость чтения, с длинных очередей перешел на сплошной клекот, достигнув нечеловеческой виртуозности, но добился лишь того, что к овации прибавился общий хохот.
Напоследок, с восьмой попытки, писатели все-таки выговорились.
Через восемь лет Леонид Леонов умер. Я пробежал глазами его старую заметку и ничего не мог понять. Тут же шла речь о Чернобыле! Куда это все подевалось? Не доверяя глазам, перечитал, шевеля губами, строчку за строчкой. И только тогда стал догадываться, в чем дело. Я читаю то, что написано, а читать нужно то, что подразумевалось. Не за восемь лет, а гораздо быстрее мы успели напрочь отвыкнуть от традиционного чтения между строк. Теперь, чтобы привлечь внимание, остервенело лупят по нервам телеграфным столбом. А раньше достаточно было легкого касания, беглого намека, слабого дуновения…
Аппаратные игры
Мариэтта Шагинян прожила на свете 94 года, а самое сильное потрясение испытала еще в гимназии. Ей, шестикласснице, гимназистка постарше, похваляясь, стала рассказывать о своем приключении в разнузданной мужской компании:
— Они не только показывали, они делали!
Это было так отвратительно, что ошеломленная девчушка изо всех сил старалась не слышать мерзких речей. И добилась своего: губы рассказчицы продолжали двигаться быстро, как при еде, но звука из них больше не выходило. В комнате повисла тишина.
И все бы хорошо, но хвастунья ушла, а глухота осталась. Со временем она сделалась полной. И Мариэтта Сергеевна вынуждена была обзавестись слуховым аппаратом. Вместе с ним угодила в эпиграмму:
Железная старуха
Марьетта Шагинян —
Искусственное ухо
Рабочих и крестьян.
В редакции не то чтобы ее боялись, но не хотели с нею связываться, зная, что крика не оберешься. Не правили даже очевидные несуразности. Она, например, могла, промахнувшись на полвека, сообщить, что у нас есть авторы, которых принято называть “крестьянской группой писателей”. На самом деле их давно уже называли “деревенщиками”. Ее восхищала высоким торжеством интеллекта телевизионная картинка, когда, заполняя весь экран, на зрителя по хлебному полю фронтом двигалась лавина комбайнов, хотя весь интеллект в этой инсценировке служил откровенному надувательству. Ведь комбайны строем не ходят. Не такие они умные.