— Вообще этот дядько Перченко очень остроумный, — оживившись, сказала Пелагея Ивановна. — Помнишь, как он полтавскому коммунисту ответил…
— Да, да… Сюда, знаете, приезжал такой коммунист из Полтавы… Вот ему и стали все жаловаться: плохо, мол, живется. А он и отвечает: «Ну, что ж, это известное дело, там хорошо, где нас нет». А Перченко и говорит: «Это верно, говорит, где вас нет, там очень хорошо» — т. е. где коммунистов нет… Ха, ха!
Странно, удивительно странно устроено сердце человеческое. А может быть, и не вообще человеческое сердце, а в частности сердце Степана Андреевича Кошелева.
Теперь обиделся он вдруг на мораль и на вечную истину, на (тьфу! тьфу!) категорический императив обиделся. Вдруг почувствовал он, что совестно ему вожделеть к замужней женщине, да еще при духовном муже, стыдно посягать на семейный уют. Это уж что такое, и в каком веке мы живем, и откуда такие мысли?..
— Мне пора, — сказал он, — надо еще поработать.
— А какая у вас работа?
— Я — художник.
— Зарисовываете наши окрестности?
— Да… понемножку. Спасибо за угощение.
— Вам вечное спасибо. Поистине господь внушил вам о ту пору искупаться… Благ он и милостив во всем, а мы не замечаем и все приписываем случаю…
— Во всяком случае, я тоже очень рад, что спас Пелагею Ивановну.
— Спасибо вам…
Степан Андреевич поспешил завернуть за угол. В воротах кошелевской усадьбы столкнулся он опять с Бороновским.
— Что с вами? — вскричал он, пораженный выражением его лица.
— Нездоровится… Знобит и вообще… плохо. Ну, я поспешу.
Степан Андреевич поглядел ему вслед, отвернулся и вдруг весь затрепетал от какого-то романтического восторга. Молодостью захлебнулся.
Он пошел бродить по зеленому саду и, отплевывая косточки мягких сладких абрикосов, напевал из «Риголетто»:
— «Та иль эта, мне все равно, мне все равно, Красотою все они блещут…»
Часть 9
Девушка из Калькутты
— Владыко с отцом Владимиром в Харьков уехал, — сказала Екатерина Сергеевна, — Клавдия Петровна уж молебен служила о плавающих и путешествующих. Она все боится, что владыко под поезд попадет. В самом деле, страшно. Старый человек и притом в рясе.
Степан Андреевич быстро обдумал план.
Прежде всего он отправился на Степную улицу и зашел в трикотажную лавку, где на подоконнике, по-столичному, стояла деревянная дамская нога в чулке цвета раздавленной ягоды.
Лавка была очень тесная и насквозь пропахла чесноком.
— У вас есть серые дамские полушелковые чулки? — спросил Степан Андреевич, изнемогая от количества эпитетов.
— Как же у нас не быть чулкам? Есть чулки. Какой размер?
— Обыкновенный.
— Необыкновенных номеров нет… точеные ножки или пухленькие?
— Средние… вот как на окне нога…
— О… такие шикарные ножки! Вот чулки… Такие чулки, что жалко продавать: первый сорт.
— Сколько я вам должен?
— Вы мне ничего не должны, а стоят они два рубля… и это так себе, даром.
Чем ближе подходил Степан Андреевич к дому отца Владимира, тем беспокойнее становилось у него на сердце.
Какой-то страх неожиданно заставил его умерить шаг. Что за ерунда!
В конце концов, если он даже и зайдет в гости к Пелагее Ивановне, в этом не будет ничего особенного, да и ни одна женщина никогда не может серьезно рассердиться, если человек влюблен в нее или даже таковым прикидывается. Он дошел до угла, с которого был виден священный приют. Старуха пошла за водой, взвалив на плечо коромысло с зелеными ведрами. Что-то белое промелькнуло между деревьями садика: она дома. Степан Андреевич почувствовал приятное волнение, но какая-то робость еще удерживала его.
Вероятно, в следующий миг Степан Андреевич решился бы и пошел делать непрошеный свой визит, если бы одно незначительное происшествие не разрешило самым грубым и неприятным образом все сомнения и психологические колебания.
Домик отца Владимира находился на окраине Степной улицы, переходившей затем в станционное шоссе. И вот по этой улице послышался вдруг грохот едущего фаэтона и цоканье подков. Степан Андреевич обернулся. Очевидно, со станции трясся пыльный фаэтон, управляемый усатым извозчиком с корзиною в ногах, а в фаэтоне сидели: молодой еще господин в инженерской фуражке и три особы женского пола, молодые, загорелые, в белых шляпах и плохоньких, но городских костюмах. Молодые особы эти, видимо, раскисли от хохота и так вертелись, что поминутно грозили вылететь из фаэтона. Картонки и свертки горой лежали у них на коленях.