— Знаешь, сынок, — сказал он и остановил лошадь, словно что-то вспомнил. — Вот что я тебе скажу. Поезжай-ка ты один, а я двинусь напрямик домой; не хочу с тобой показываться. Маша хитра: тотчас догадается, что я тебе все рассказал. А как отдохнешь и она спросит, кто ты, прикинься простачком и небрежно брось, племянник, мол, Брне. Представляю себе, что будет!
— Ладно, так и сделаю!
— Но прежде чем расстаться, ты мне должен пообещать и дать честное слово, что при первой возможности приедешь ко мне в гости. Ну, обещаешь старому священнику, закадычному другу твоего дяди, а? Я повел бы тебя и сейчас, даже силком, не будь с фра Брне того, что ты рассказал. Ну как, сынок?
Баконя соскочил с коня, подошел к попу, и они расцеловались.
— Честное слово, как только приму постриг и стану независимым, первым делом побываю у вас! — воскликнул Баконя.
Они еще поцеловались, и поп свернул со столбовой дороги.
Получасом позже Баконя подъехал к Большой остерии. Ничего «большого» Баконя не увидел. У подножия голых скал узорчатым поясом зеленела дубрава. Внизу виднелось село. От села до самой дороги раскинулся выгон, а на выгоне стоял обыкновенный дом, двухэтажный, и все же ниже монастырской конюшни. Впрочем, Большая остерия славилась тем, что стояла на полпути между двумя городами, и тем, что здесь меняли почтовых лошадей. Перед остерией рос огромный орех и ясени. Под орехом отдыхало несколько путников. В тени, падавшей от конюшни, лежали коровы.
Баконя сошел с лошади, привязал ее к одному из небольших деревьев и уселся на скамью, сооруженную вокруг ореха, лицом к двери. Сначала на пороге показался молодой человек с засученными рукавами, в городской одежде; затем вышла женщина, в городском платье, видно из крестьянок, утирая передником руки. Среднего роста, ладная, красивая, полная, с чистым лицом и живыми черными глазами. Прелестнее всего были ее губы — сочные, небольшие, чуть-чуть припухшие. Правда, пробор, разделяющий ее черные, когда-то пышные волосы, стал шире, кожа начинала грубеть, и все-таки, если бы Баконе не сказали, что ей перевалило за сорок, он не дал бы ей и тридцати пяти.
— Добро пожаловать! — сказала Маша. — Что прикажете?
— Попросил бы чашку кофе и стакан воды, — ответил Баконя, прикидываясь очень усталым и держа руку на лбу.
— Одну чашку кофе, Томо! — крикнула Маша, не двигаясь с места, и добавила: — Одну, но как следует, слышишь? Устали, сударь? Издалека едете?
В это же мгновение в окно высунулась девушка, точная копия матери, только моложе лет на двадцать, и тотчас исчезла.
По губам Бакони скользнула тень улыбки, он погасил ее, но с глазами так и не справился и смеющимся взором уставился на Машу. И Маша, заглянув в эти красивые глаза, внезапно преобразилась — помолодела.
— Не помню, где я вас видела, — сказала Маша, позабыв о первом вопросе и опускаясь рядом с ним на скамью, — но где-то видела! Вы здесь никогда не проезжали?
Баконя, пытаясь принять задумчивый вид, отрицательно покачал головой, но глаза его устремились к каменной лестнице, по которой сходила девушка в синей сборчатой юбке и шелковом переднике. Она на ходу заплетала косу, широкие рукава рубашки спустились, обнажив белые руки, шея тоже была открыта. На ногах красные чулки и туфли. Правду сказал поп: такою, верно, была и Маша в молодости.
Баконя с одного взгляда все это увидал и тотчас ответил: «Нет, никогда». Он встал, подошел к лошади и что-то поправил. Когда он вернулся, Маша уже ушла. Но спустя несколько минут девушка снова появилась на пороге, неся на подносе стакан воды и чашку кофе. Увидав ее совсем близко, Баконя почувствовал, как по его телу поползли мурашки, смешалась и девушка. Взглянув друг на друга, они, казалось, удивились и сконфузились.
— Пожалуйте! — с усилием проговорила она и пошла обратно.
— Спасибо! — выдавил он. Проглотил, обжигаясь, кофе, оставил бановац и, словно за ним гнались, отвязал лошадь, вскочил на нее и помчался.
Сердце Бакони готово было выпрыгнуть из груди. Свернув с дороги, он спешился и прилег у обочины. Недавняя веселость вдруг исчезла, сменившись чувством, близким к горечи; все воодушевлявшие его до сих пор мечты о будущем показались ничтожными, а монастырь — постылым.