Итак, теоретическая и этическая несовместимость взглядов Бакунина и Нечаева, казалось, должна была быть ясной с самого начала. Но увы… для Бакунина эта ясность наступила лишь через полтора года тесного сотрудничества с человеком, совершенно чуждым ему по духу и взглядам.
Колоссальная ошибка, совершенная им, в какой-то мере могла быть объяснена его чрезмерной доверчивостью и большой долей наивности в отношениях с людьми, при полной уверенности в своей опытности, мудрости и даже хитрости. Сыграло здесь роль и его не удовлетворенное всю жизнь стремление в любой форме служить русскому делу. Причем характерно, что этот сложный и многогранный человек, не лишенный порой определенных диктаторских замашек в кругу своих братьев по партии, готов был в интересах революционного дела играть любую подчиненную роль, идти, как он писал Герцену, „в барабанщики или даже в прохвосты“. Возможно, кажется нам, что вполне искренне писал он в свое время в „Исповеди“ о том, что у него мало честолюбия и что он охотно мог бы подчиниться каждому, „лишь бы только увидеть в нем способность, и средства, и твердую волю служить тем началам, в которые я верил… как в абсолютную истину; и с радостью последовал бы ему и ревностно стал бы повиноваться, потому что всегда любил и уважал дисциплину, когда она основана на убежденье и вере“.[445]
„Способности, средства, твердую волю“ — все это он увидел в Нечаеве. Увидел он и то, чего совсем не было, — общность теоретических воззрений. Произошло это потому, что в первый свой приезд Нечаев скрывал свою беспринципность в этих вопросах, ловко оперируя понятиями, взятыми им из бакунинских программ.
Еще до опубликования второго номера „Народной расправы“, поняв существенную разность взглядов Нечаева со своей программой, Бакунин решил еще раз попробовать убедить своего недавнего соратника, изложив ему основы своих взглядов на народный характер предстоящей революции. Мысли эти пронизывают все работы Бакунина. Но в письме от 2 июня 1870 года звучат и новые для него идеи, здесь ставится вопрос о необходимости тщательной подготовки революции. „Тайные общества“ революционеров, пишет Бакунин, „должны прежде всего отказаться от всякой нервозности, от всякого нетерпения“; они „должны быть заложены и организованы не в видах близкого восстания, а с целью продолжительной и терпеливой работы“.[446]
Народ, включающий в себя в качестве возбуждающего фермента и „разбойный мир“, — есть армия революции. Штаб же ее, считает Бакунин, должен состоять из разночинной интеллигенции. „Семинаристы, крестьянские и мещанские дети, дети мелких чиновников и разоренных дворян… Но этот мир надо действительно организовать и морализировать. Вы же, — обращается он к Нечаеву, — своею системою его развращаете и готовите в нем себе изменников, народу же эксплуататоров“.
Здесь сталкиваются проблема нравственности, вставшая во весь рост перед Бакуниным, и проблема использования „темных элементов народной жизни“. „Как же морализировать этот мир?“ — ставит вопрос Бакунин и тут же отвечает на него: „Возбуждая в нем прямо сознательно и укрепляя в его уме и сердце единую, всепоглощающую страсть всенародного общечеловеческого освобождения. Это новая, единственная религия, силою которой можно шевелить души и создавать спасительную коллективную силу. Таково должно быть отныне единственное содержание нашей пропаганды. Ближайшая цель ее — создание тайной организации, организации, которая должна в одно и то же время создать народно-вспомогательную силу и сделаться практическою школою нравственного воспитания для всех членов…“.[447]
Утопизм и даже просто наивность планов Бакунина, направленных на то, чтобы морализовать „этот мир“, очевидны, однако интересно то значение, которое он придает вопросу нравственного воспитания. Безусловно, что опыт нечаевщины заставил его глубже задуматься над этой проблемой и включить подобные требования в свой новый проект программы тайного общества, который он предлагал принять Нечаеву. Ибо, несмотря ни на что, еще не потерял надежды обратить его на путь истинный.
Изложив свои программные и этические требования, Бакунин в конце письма еще раз поставил условием Нечаеву прежде всего полную искренность, отказ от „полицейско-иезуитской системы“, отказ от нелепой мысли, „что можно совершить революцию вне народа и без участия народа“, принятие „социально-революционной программы, изложенной в первом номере „Народного дела“, и плана организации и революционной пропаганды“, изложенной в письме. В случае согласия Нечаева Бакунин предлагал установить „новую крепкую связь“, создать „заграничное бюро для ведения без исключения всех русских дел за границей“, издавать „Колокол“ с явною революционною социалистическою программою».
9 июня, закончив письмо, Бакунин направил его Огареву, Озерову, С. Серебренникову и Н. А. Герцен с просьбой снять и сохранить копию, а затем передать Барону (Нечаеву). Копия с письма была снята Натальей Александровной. Еще при жизни отца она ведала его деловой перепиской. Ее моральный авторитет был настолько велик, что не раз к ней обращались деятели революционной эмиграции с просьбой выступить в роли арбитра при тех или иных сложных обстоятельствах, снять и сохранить копии тех или других важных писем. Именно благодаря ее деятельности многие документы были сохранены и с недавнего времени стали достоянием общественности.
Надежда Бакунина на возможное перерождение Нечаева поразила Наталью Александровну. «Как Вы можете еще думать, — писала она Бакунину, — о возможности работать с ним (Нечаевым) после всего, что произошло между вами, после всего, что Вы сами рассказали в своем письме к Нечаеву? На чем будет основываться Ваше доверие? А если этого доверия не будет, как Вы будете работать с ним? Как Вы узнаете […], что он Вас не обманывает тайно, как он это делал во время ваших взаимоотношений? Для меня это было бы совершенно невозможным».[448]
Но Михаил Александрович, твердо решивший сделать еще одну попытку союза с Нечаевым, попробовал в следующем письме своим друзьям от 20 июня 1870 года обосновать необходимость подобного шага. «Соборное послание Огареву, Тате, Озерову и Серебренникову, а если […] привлечен к вашему собору, то также […]» — так назывался этот документ, представляющий особый, в том числе и психологический, интерес.
Письмо свидетельствует о большом уважении Бакунина к тем качествам Нечаева, которые он считал его достоинствами, о стремлении объяснить себе и другим его недостатки, понять и в какой-то мере оправдать их, об огромном желании во что бы то ни стало убедить друзей в необходимости дальнейшего сотрудничества с Бароном на новых, высказанных ранее условиях.
Кажется, что пыл, с которым обличал Бакунин Нечаева в письме от 2 июня, поостыл. Он как бы вновь обдумал все, игнорируя личную горечь и обиду, попытался представить «объективно» эту фигуру, хорошо уже известную его друзьям.
«Друг наш Барон, — пишет он, — отнюдь не добродетелен и не гладок, напротив, он очень шероховат, и возиться с ним нелегко. Но зато у него есть огромное преимущество: он предается и весь отдается, другие дилетантствуют, он чернорабочий, другие белоперчаточники; он делает, другие болтают; он есть, других нет; его можно крепко ухватить и крепко держать за какой-нибудь угол, другие так гладки, что непременно выскользнут из ваших [рук]; зато другие люди в высшей степени приятные, а он человек совсем неприятный. Несмотря на то, я предпочитаю Барона всем другим и больше люблю, и больше уважаю его, чем других».[449]
Далее Бакунин пытается воссоздать картину того, как Нечаев дошел до своей иезуитской системы, анализирует его ошибки и в заключение пишет: «Возврат для Барона труден, но не невозможен. А так как он человек драгоценный, и лучше, и чище, и преданнее, и деятельнее, и полезнее нас всех, вместе взятых, то, оставив все мелкие и самолюбивые движения своей души, все личные чувства и обиды в стороне — я говорю это особенно для Вас, Тата, — мы должны дружно соединить свои силы для того, чтобы помочь ему выкарабкаться из омута и дать ему возможность на основании взаимной правды, веры и совершенной прозрачности стать в наши ряды, впереди наших рядов — потому что он все-таки будет самым неутомимым и беспощадно деятельным между нами».[450]