Выбрать главу

Вскоре всем призрачным надеждам Бакунина был положен конец. 2 июля Михаил Александрович приехал в Женеву для личных объяснений с Нечаевым. В переговорах участвовал Огарев. Бакунин изложил все претензии, в том числе выразил свое возмущение по поводу документов, которые были украдены у него незадолго до этого Владимиром Серебренниковым — адептом Нечаева.

«Ну, да! Это наша система, — отвечал Нечаев, — мы считаем как бы врагами и мы ставим себе в обязанность обманывать, компрометировать всех, кто не идет с нами вполне… Мы очень благодарны за все, что вы для нас сделали, но так как вы никогда не хотели отдаться нам совсем, говоря, что у вас есть интернац. обязательства, мы хотели заручиться против вас на всякий случай. Для этого я считал себя вправе красть ваши письма и считал себя обязанным сеять раздор между вами, потому что для нас не выгодно, что, помимо нас, кроме нас, существовала такая крепкая связь».[451]

Как видно из этих слов, весь пафос убеждений Бакунина прошел даром. Нечаев не внял ни одному его совету и продолжал с упорством отстаивать свою «систему». Держась весьма агрессивно и бесцеремонно, он потребовал от Огарева выдачи остатка второй части Бахметьевского фонда (740,5 франка).

Вот как описывает Н. Герцен в своем дневнике дебаты по этому вопросу:

«Они спорили без перерыва до вечера. К семи часам вечера явился Владимир Серебренников и вручил записку Нечаева, где было сказано, что [нам] необходимо объясниться. Вла[димир] Сереб[ренников] не хотел верить тому, что меня не было дома и что я только что выходила с Сашей Рейхель. В десять часов вечера прибежал Быстров с запиской Бакунина, который опасался за меня, советовал мне уехать на несколько дней и передать остаток фонда Огареву. Быстров остался на некоторое время с намерением прийти на помощь в случае надобности, т. е. если H[ечаев], Владимир Серебренников и Шарль попытаются силой войти, но никто не пришел […]. [На другой день] Огарев пришел к часу, несмотря на ужасную жару в 33 градуса. Бедняга очень опасался за меня и боялся, как бы Нечаев со мной грубо не обошелся. Бедный Ага, сколько раз он должен был быть разочарован своими „детьми“. Он взял фонд, т. е. остаток в 740 фр. 50. Он вручил мне квитанцию на тот случай, если Нечаев и Влад[имир] Серебренников пришли бы требовать [деньги], затем пошел вручить ее банкиру Ревердену с Семеном Серебренниковым».[452]

Ни о чем не договорившись, Бакунин и Огарев, с одной стороны, Нечаев и Вл. Серебренников — с другой, расстались, однако, внешне мирно. У каждой стороны был здесь свой расчет: Нечаев хотел использовать знакомства и связи Бакунина в Лондоне и Париже, Бакунин же хотел выиграть время, чтобы тем или иным путем получить обратно бумаги, украденные у него В. Серебренниковым и Нечаевым. Однако тут же он счел нужным предупредить своих друзей и прежде всего Таландье и Мрочковского об опасности, которую представляет собой Нечаев.

«Он обманул доверие всех нас, он похитил наши письма, он нас страшно скомпрометировал, одним словом, он вел себя как негодяй. Единственным извинением может послужить его фанатизм. Он страшный честолюбец… так как в конце концов вполне отождествил революционное дело с своею собственною особой… Это фанатик, а фанатизм увлекает его до превращения в совершенного иезуита… Он играет в иезуитизм, как другие играют в революцию. Несмотря на эту относительную наивность, он весьма опасен, т. к. ежедневно совершает акты нарушения доверия, предательства, от которых тем труднее уберечься, что трудно заподозрить их возможность».[453]

Тактика Бакунина вскоре стала ясна Нечаеву. 1 августа 1870 года Бакунин и Огарев получили следующую записку:

«Отчего при расставании, целуя меня как Иуда, вы не сказали мне, что будете писать вашим знакомым. Последнее письмо ваше к Таландье и предупреждение Гильома об опасности участвовать в деле, которого вы всегда были инициаторами в теории, суть самые бесчестные и самые подлые поступки, вызванные мелкой злобой. Вы наперекор всякому здравому смыслу и выгоде дела непременно хотите упасть в грязь. Так падайте! До свидания».

На следующий день, пересылая записку Огареву и Тате, Бакунин писал: «Вот, друг Ага, записка „нашего Боя“. Я получил ее вчера вечером и посылаю ее тебе сегодня, торопясь тебя порадовать после того, как порадовался сам. Ничего не скажешь, мы были глупцами, и если бы жив был Герцен, как он посмеялся бы над нами, и он был бы прав нас ругать! Нечего делать, проглотим эту горькую пилюлю и будем умнее в будущем».[454]

«Как нравится Вам эта записочка? — обращался Бакунин к Тате. — Фанатик наш в своем более или менее искреннем изуверстве превосходит даже Робер-Макера, а я начинаю сомневаться даже в искренности его изуверства, и нам всем, и мне более всех остается покрыть голову пеплом и с горем воскликнуть: мы были круглыми дураками! Впредь наука — жаль, что старость приходит и что немного лет остается для того, чтобы пользоваться наукой».[455]

Так закончилась для Бакунина нечаевская эпопея. Сам же Нечаев еще около двух лет прожил в Западной Европе.

Одинокий, без средств и почти без связей, всюду преследуемый полицией, он кочевал из страны в страну, из города в город. До самого ареста не порвал отношений с ним, по существу, лишь один человек — Владимир Серебренников. «Товарищ и спутник Нечаева, откровенный негодяй, меднолобый лжец, не оправданный фанатизмом» — так определил его Бакунин.

От своих иезуитских приемов, от своей привязанности к шантажу и мистификациям Нечаев не отказался, украденных бумаг и писем никому не вернул.[456] Осенью 1872 года он был выдан провокатором и схвачен швейцарской полицией.

2 ноября 1872 года Бакунин писал Огареву: «Итак, старый друг, неслыханное совершилось. Несчастного Нечаева республика выдала… Не знаю, как тебе, а мне страшно жаль его. Никто не сделал мне, и сделал намеренно, столько зла, а все-таки мне его жаль. Он был человек редкой энергии, и, когда мы с тобой его встретили, в нем горело яркое пламя любви к нашему забитому народу, в нем была настоящая боль по нашей исторической беде. Он тогда был еще неопрятен снаружи, но внутри не был грязен. Генеральствование, самодурство, встретившееся в нем самым несчастным образом и благодаря его невежеству с методою так называемого макиавеллизма и иезуитизма, повергли его окончательно в грязь».[457] Тут же он высказывал уверенность в том, что, погибая, Нечаев будет вести себя как герой «и на этот раз ничему и никому не изменит».

Бакунин оказался прав. Как на процессе, так и в Алексеевском равелине вел Нечаев себя стойко и мужественно. Причем ему удалось то, что ни до, ни после него никто из узников равелина совершить не мог. Прибегая к той же мистификации, он смог распропагандировать всю свою охрану, установить связь с новой революционной партией — «Народной волей».

«Он писал, как революционер, только что выбывший из строя, пишет товарищам, еще оставшимся на свободе, — говорила В. Фигнер о том впечатлении, которое произвело на народовольцев первое письмо Нечаева. — …Исчезло все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева, вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка, оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары; энергия, не разбитая всеми неудачами жизни».[458]

вернуться

451

«Письма М. А. Бакунина к А. И. Герцену и Н. П. Огареву», стр. 395.

вернуться

452

«1-е Cahier…», 1967, р. 81–82.

вернуться

453

«Письма М. А. Бакунина…», стр. 444.

вернуться

454

«Письма М. А. Бакунина…», стр. 402.

вернуться

455

«1-е Cahier…», 1967, р. 120.

вернуться

456

После его ареста М. Сажин вместе с 3. Ралли сжег весь этот архив, за исключением писем Н. А. Герцен, которые и были возвращены ей.

вернуться

457

«Письма М. А. Бакунина…», стр. 444.

вернуться

458

П. Е. Щеголев, Алексеевский равелин, М., 1929, стр. 270.