— Мне отказали, — скорее понял я, чем расслышал. — Я подал четыре прошения… Не знаю, зачем я рассказываю вам это. Мы с вами совершенно незнакомы.
— Знакомому человеку не всегда можно открыться. Легче быть откровенным со случайным встречным, поверьте моему опыту. Хотите — расскажите, на душе полегчает, не хотите — я не обижусь.
В его безжизненных глазах впервые что-то мелькнуло.
— Наверное… Наверное, вы правы. — Он посмотрел на меня слезящимся взглядом, и я во второй раз подумал: как сильно он изменился за последние полгода. Словно разом рухнула опора, поддерживавшая его в этой жизни. — У меня были две дочери. Сонечка и Люба. Я вам покажу их фотографический портрет, вы не против?
Он полез во внутренний карман, долго и бестолково копался там, наконец вынул бумажник и протянул мне миниатюрный портрет в темном овале — две милые девочки, два темноволосых ангелочка в белых атласных платьицах, рядом с матерью Анной Бенедиктовной, цельная и восхитительно законченная композиция, объединенная и овеянная любовью, будто неким невидимым свечением…
— Прелестно, — сказал я, надеясь, что не выдал себя голосом. — Это ваша младшенькая? Прекрасная девочка.
— Она в Шлиссельбурге, — ровным голосом проговорил он. — Страшное место, особенно для девушки. Я падал в ноги губернатору, сутки просидел в приемной обер-полицмейстера, подавал прошение в Департамент… Все без толку.
— А что же Ниловский? — спросил я и прикусил язык: вот так сыплются опытные конспираторы, в мелочах, на краткую секунду теряя контроль над собой. Однако старик не заметил.
— Я долго не мог добиться аудиенции. А потом… Он выслушал меня — когда-то мы были близко знакомы, он даже, кажется, ухаживал за Сонечкой… О чем это я? — Немчинов сбился, лихорадочно пытаясь найти нить разговора. — Да, он выслушал. А потом совершенно равнодушно сказал: „Ничего нельзя сделать, милостивый государь. Это ведь вам не чтение революционных брошюр, не игры в конспирацию на студенческих посиделках — обвинения против вашей дочери куда как серьезны. Боюсь, моей власти прекратить дело будет недостаточно, тут заинтересованы верхи, процесс необратим…" Господи, как я мог оставить ее одну?!
— Софья — это ваша старшая дочь?
Он будто не расслышал. Все его сознание, всю жизнь — прошлую и настоящую — вобрала в себя крошечная миниатюра в изящной овальной рамке тонкого серебра. Она действительно была красавицей, его дочь, в чертах которой сочетались гордость и надломленность и какая-то очень аристократичная безысходность, словно она предчувствовала свой конец (правила конспирации, выученные по брошюре, составление отчетов по ночам, при свете лампады, муки совести, слезы в подушку, которых никто не видел, — где вы были, дражайший Павел Евграфович, где были ваши глаза? Черная вуаль, визиты к „доктору Вердену" — гибель, гибель…). Да, она предчувствовала конец. И приняла его как величайшую милость.
— Она умерла, моя Сонечка.
Я точно разыграл реакцию на известие о смерти (пусть и незнакомого человека).
— Умерла… Господи, что вы, должно быть, пережили… Как это случилось?
— Она отравилась. Или ее отравили — полиция не пришла к однозначному выводу. Мы не представлены, извините…
— Это не важно.
— В самом деле… Следователь высказал мысль, что к смерти Сонечки причастен ее муж, Вадим Никанорович Донцов. Однако улик не нашлось (как, впрочем, и алиби: якобы в тот момент он был в ресторане, на банкете по случаю удачной сделки). Да я и не верю в его виновность: где мотив? Материально он не был заинтересован в ее гибели, а любовь, ревность, страсть… вообще сильное чувство ему, кажется, неведомо. Холодный расчетливый делец, не понимаю, что Сонечка нашла в нем… Впрочем, богат, привлекателен, еще не стар, имеет вес в обществе.
— Гм… Вы не верите в самоубийство и не верите в виновность вашего зятя… Значит, у вас есть собственная версия случившегося? Вы наверняка не раз размышляли над этим…
Он вздохнул.
— Я уже забыл, когда спал в последний раз. Есть такое божье наказание: бессонница. Говорят, происходит от нечистой совести.
— В чем же вы видите свою вину?
Он молчал. Я уже собрался окликнуть его, но Павел Евграфович вдруг очнулся и извлек из знакомого портмоне измятый листок тонкой ученической бумаги.
— Я уже два года ношу это с собой — сам не знаю зачем. Стараюсь вникнуть в смысл, но, странное дело, мозг сопротивляется, не дает…
— Что это?
— Я нашел это случайно, в корзине для бумаг. На следующий день после смерти Сонечки. Поначалу я решил, что она писала кому-то письмо — она всегда составляла прежде черновик, потом переписывала набело. Но потом…
Я посмотрел на бумагу: памятка ученику, как вести себя на улице при встрече с учителем гимназии, директором или попечителем, красиво напечатанные строки под заголовком с красивым вензелем. Перевернул — разлинованное поле для „Расписания занятий", пустая графа отметок, отрывные билетики для посещения драматического театра… И какой-то рукописный текст, смысл которого до меня дошел не сразу.
— Это писала не Сонечка, — сказал профессор Немчинов. — Не ее почерк, и дневник… Зачем писать в дневнике, если есть целая пачка специальной бумаги для писем (полиция нашла у нее в вещах), — он вдруг внимательно посмотрел на меня, чуть сощурившись. — Скажите, мы не могли встречаться раньше?
Я заставил себя улыбнуться.
— Вряд ли. У меня слишком типичное лицо, так что ваша реакция неудивительна.
— Правда? — непонятно было, поверил он или нет. — Что ж, прощайте. И простите меня за излишнюю болтливость. К старости человек часто начинает страдать словесной несдержанностью.
Он с трудом поднялся и пошел прочь, заметно подволакивая левую ногу. У него была походка глубокого старика, хотя (я подсчитал) ему должно было быть не больше шестидесяти пяти.
Забегая вперед, скажу, что много лет — пока я был в состоянии — я старался не выпускать Любушку из поля зрения. Давно уже перестал существовать Летучий отряд Карла: в одну мартовскую ночь были арестованы все его члены. Восьмерых — ядро — повесили на Каменном острове, остальных „закатали" в Сибирь и на Сахалин или приговорили к разным срокам. Лебединцева я больше не встречал… Мне рассказывали, что когда жандармы ворвались в квартиру, где он скрывался (это лишний раз убедило меня в моих подозрениях: только один человек знал адрес, и только он мог навести полицию на след), Карл отпрыгнул к стене и закричал: „Осторожнее! Здесь кругом динамит, если будете стрелять, дом взлетит на воздух!"
Его взяли со всеми предосторожностями — комната и впрямь была нашпигована взрывчаткой, готовился акт против министра юстиции. Одна искра — и на месте большого дома со множеством жильцов осталась бы черная воронка. Люба Немчинова сдалась сама: гордо положила браунинг на стол и протянула вперед руки.
— Мы могли бы обойтись без наручников, барышня, — сказал жандармский офицер. — Если вы дадите слово вести себя спокойно».
— Не могу обещать, — усмехнулась она. — И уж во всяком случае, я не нуждаюсь в вашей жалости.
…Лебединцева казнили через две недели после вынесения приговора. Позже в его камере нашли записки, поразившие ученых-астрономов смелостью своей мысли: он был на грани новой концепции рождения галактик.
Любушка держалась до конца — после того как закончилась обвинительная речь (прокурор требовал смертной казни), она поднялась и продекламировала в зал строки Пушкина: „Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья…"
— Боже, как они молоды и чисты, — прошептал прокурор Ильин, выйдя из здания суда, — белый до синевы, пытающийся закурить, но то ли руки дрожали, то ли слишком сильный был ветер. — Мы никогда их не одолеем. На нашей стороне сила, да… Но нет убежденности, нет настоящей веры, нет горенья. Лишь слепая бюрократия: мы видим, куда она ведет нас, и молчим.»
С Литейного он поехал к полковнику Ниловскому. Тот, увидев его состояние, достал из серванта бутылку „Смирновской", налил два фужера и тихо произнес:
— За упокой их души, Владимир Гаврилович…