Содрогнувшись, Изабель Люнерец поспешно перекрестилась, и все ее тяжелые золотые цепочки задрожали.
— Хватит рассказывать всякие ужасы, Бени! Ты накличешь на нас беду!
Она уже не обмахивала свое декольте, от этого даже климактерический прилив у нее внезапно прекратился.
В это время ее муж, коротко стриженный господин с аккуратными усиками, как у отставного английского офицера Индийской армии, и тугим воротничком вокруг тощей шеи, делал вид, что читает «Файнэшнл», а сам исподтишка бросал нескромные взгляды на длинные-предлинные ноги Бени де Карноэ, открытые почти до самых бедер, декорированных короткой розовой юбочкой.
Это заметила и мамаша Люнерец и перевела разговор на болезненную для Бени тему: надо же поставить на место эту наглую девицу, которая вместо того, чтобы носить траур по усопшей бабушке, так непристойно оголилась.
Хотя чему тут удивляться при таких-то родителях: полоумная мать-англичанка, которая торчит на Пунт-д'Эсни, и папаша, который вообще сбежал.
— …Я вот что хотела тебе сказать, Бени… когда мы узнали ужасную новость о смерти бабушки, мы были по-тря-се-ны, ведь правда, Гаэтан?.. Несчастная Франсуаза! Так вдруг! С чего бы это? Не такая уж и старая…
Достало. Соболезнование этой идиотки как жало вонзилось в незащищенное место, и Бени почувствовала вдруг нестерпимую боль. Она застыла. Когда тетя Тереза известила ее о смерти бабушки, она не заплакала; прошла целая неделя, а она не могла это осознать, она не верила, а тут вдруг судорожная боль поднялась откуда-то снизу и комом встала в горле — и все это здесь, посреди аэропорта, на глазах у этой стервы Люнерец, которая с таким злорадством ожидает ее реакции.
В тот же миг ее будто накрыл какой-то дурман, закружилась голова. Перед глазами туда-сюда проплывали пассажиры, смолкли все звуки, семейство Люнерецев с мамашей, папашей и отпрысками стало исчезать в обволакивающем сером тумане, а возникшее вдруг расплывчатое изображение приняло четкие очертания. Нет, не покойной, которую упомянули секунду назад. Стройной высокой дамы под варангом большого дома на Ривьер-Нуар в мягкой жаре декабрьского утра. Кресло-качалка, с которого она только что поднялась, продолжало свое движение позади нее. Стриженные под каре седые волосы, ожерелья на шее, бледные веки и выцветшие глаза, подведенные темным контуром, — лицо как на портретах Ван Донгена, их привозили на корабле из далекой Франции, и они были образцами элегантности и красоты во времена ее молодости. Угол террасы, где она стояла, напоминал нос корабля, а она — ростральную фигуру, и легкий морской бриз развевал шелковое платье, обрисовывая стройный силуэт, который не отяжелили ни шестеро детей, ни долгие прожитые годы.
Так Бени явилась Франсуаза де Карноэ, урожденная Отрив. Бабушка. Она запрещала называть себя «Грэнни», потому что, как говаривала она, вздергивая подбородок: «Слава Богу, мы всегда были настоящими французами», — камешек в огород ее невестки-англичанки.
И Бени снова видела свою бабушку, очаровательную и властолюбивую, высокомерную и бесцеремонную и все же такую уязвимую, несмотря на все расставания в ее жизни, когда, едва сдерживая слезы, она поднимала в знак прощания длинную тонкую руку со сверкающим бриллиантом на обручальном кольце, и рука эта долго оставалась поднятой — пока машина, увозившая Бени, не исчезала из виду. Пока не уляжется дорожная пыль.
Однако на этот раз рука лежала на перилах террасы. Никакой печали на старческом лице, только спокойствие и полуулыбка: на этот раз Франсуаза де Карноэ не прощалась, а приветствовала ее, возникнув из бездны, чтобы никогда больше не расставаться. И снова наваждение. Увядшее лицо вдруг начало разглаживаться, пока не стало свежим и помолодевшим. Платье, прижатое бризом к телу, обрисовывало высокую тугую грудь, а седые волосы превратились в темно-русые. Это была она и в то же время не она. Такой Бени никогда ее не видела — тридцатилетней, с живой хитроватой улыбкой. Губы удивительной бабушки зашевелились, она заговорила. Потрясенная Бени отчетливо слышала каждое слово. Ее манера изъясняться была необычна.
«Бени, детка моя родная, эта брюзга хочет тебе настроение испортить, ты не обращай на нее внимания. Посмотри сюда… ее душа и тело, как подгнившее манго, забытое на дне корзинки, такого же цвета. Я ее давно знаю, глупости в ней больше, чем злобы. Она несчастна. Когда-нибудь я расскажу тебе, как изощренно над ней издевается ее муж, ты только взгляни на него, такой приличный с виду… Не переживай, дитя мое, ты самая любимая из всех дочерей. Сегодня я говорю тебе: не переживай. Как только ты позовешь меня, я буду рядом. И поверь, оттуда, где я сейчас нахожусь, мы всюду дотянемся…»