Выбрать главу

Он тащится к пруду, увиденному им вблизи, чтобы охладить водою горящую кожу; боли, разрывающие его внутренности, кажутся ему каким-то чужим, не своим страданием.

Перед утренней зарею вечного настоящего, которое кажется таким понятным каждому смертному, как его собственное лицо, и все же в основе своей остается таким же чуждым ему, как это самое лицо, бледнеют все признаки, в том числе и телесной муки.

Глядя с раздумьем на мягкую излучину берега, на маленькие острова, обросшие тростником, он начинает что-то припоминать.

Он видит, что снова находится в том парке, где прошла его юность.

Странствование по большому кругу грез – жизненные туманы!

Глубокая удовлетворенность успокаивает его сердце, страхи и ужасы уничтожены, он примирен с мертвецами, с живыми и с самим собою.

С этих пор судьба не таит в себе для него каких-то ужасов – ни в прошлом, ни в будущем.

Золотая голова времени имеет теперь лишь одно лицо: настоящее, как чувство нескончаемого блаженного покоя, обращает к нему свой вечно юный лик; оба других навсегда отвернулись, как темная половина месяца от земли.

Мысль о том, что все движущееся должно быть заключено в круг, что он сам является частью великого закона, округляющего новые тела и сохраняющего их округлость, имеет для него нечто бесконечно утешительное в себе; он ясно сознает разницу между сатанинской эмблемой с беспокойно бегущими четырьмя человеческими ногами и спокойно стоящим вертикальным крестом.

Жива ли еще его дочь? Она должна быть старухой, едва ли на двадцать лет моложе его.

Спокойно он идет к замку; дорожка, усыпанная крупным песком, наряжена в одежду из падающих плодов и диких цветов, молодые березки стали суковатыми великанами в светлых плащах, черная груда развалин, поросшая серебристыми зонтичными цветами, покрывает вершину холма.

Со странным волнением бродит он среди этой кучи хлама: из прошлого восстает, сияя новым светом, старый, давно знакомый мир, обломки, находимые им то тут, то там среди обуглившихся балок, слагаются в одно целое; изогнутый бронзовый маятник волшебно воссоздает коричневые часы детских лет во вновь воскреснувшем настоящем, тысячи капель крови старых мук превращаются в блестящие красные крапинки в оперении феникса жизни.

Овечье стадо, согнанное безмолвными собаками в широкий серый четырехугольник, проходит вниз по лугу; он спрашивает пастуха об обитателях замка, тот бормочет что-то о проклятом месте и старухе, последней обитательнице пожарища – злобной ведьме с кровавой отметиной на лбу вроде Каина, живущей там внизу, в хижине угольщица – и затем поспешно уходит, продолжая ворчать.

Леонгард входит в капеллу, скрытую в густой чаще: дверь висит на петлях, лишь только золоченый аналой, покрытый плесенью, стоит на месте, окна потускнели, алтарь и иконы сгнили, крест на медной плите разъеден ярью, коричневый мох пробивается в щели.

Он проводит ногой по плите – и на блестящей полосе металла обнаруживается полустёршаяся надпись: год и рядом слова:

«Построено Яковом де Витриако»

Тонкие паутинные нити, связующие друг с другом земные вещи, распутываются перед сознанием Леонгарда: безразличное имя неизвестного архитектора, едва сохранившееся в его памяти, так часто читавшееся в юности и затем снова забывшееся. Его старый, невидимый спутник на круговом пути, переодетый зовущим мастером: вот он лежит у его ног, превратившись в безразличное слово в тот самый час, когда его миссия окончилась и когда исполнилось тайное стремление души вернуться к исходной точке.

Мастер Леонгард проводит остаток своей жизни отшельником среди дикой чащи бытия, носит власяницу, сшитую им из грубых одеял, найденных среди обгорелых развалин, устраивает очаг из необожжённых кирпичей.

Фигуры людей, блуждающих иногда близ капеллы, кажутся ему безжизненными тенями и оживают лишь тогда, когда он вводит их образы в магический круг своего «Я» и делает их бессмертными.

Формы бытия для него не что иное, как меняющиеся очертания облаков: они разнообразны – и в то же время, в сущности, лишь испарения.

Он поднимает свой взор над оснеженными вершинами деревьев.

Как и тогда, в ночь рождения его дочери, на южном краю неба горят рядом две большие звезды и смотрят на него.

Факелы мелькают в лесу.

Звенят косы.

Искаженные яростью лица мелькают среди древесных стволов, слышится заглушенный ропот голосов, сгорбленная старуха из хижины угольщика стоит снова перед капеллой, размахивает тощими руками, указывает на сатанинскую тень на снегу, манит суеверных крестьян, упорно глядит безумными глазами, похожими на две зеленоватые звезды, сквозь оконные стекла.

На ее лбу горит красная отметина.

Мастер Леонгард не двигается с места, он знает, что эти люди хотят его убить, знает, что сатанинская тень, упавшая на снег, ничего не значащая и повинующаяся каждому движению его руки, является причиной ярости суеверной толпы, но он знает также, что то, что они хотят убить – его тело – есть только тень, подобная всем прочим теням, безжизненный отблеск в мнимом царстве катящегося времени, и что тени тоже повинуются закону кругового движения.

Он знает, что старуха с отметиной – его дочь, носящая на себе черты его матери, и от нее придет гибель, дабы заключился великий круг.

Круговое странствование души через туманы рождений к смерти.

Альбинос

– Еще шестьдесят минут до полуночи, – сказал Ариост и вынул изо рта тонкую голландскую глиняную трубку. – Тот, там, – и он указал на темный портрет на почерневшей от дыма стене, где едва можно было различить черты лица, – он стал гроссмейстером без шестидесяти минут сто лет тому назад.

– А когда распался наш орден? Я хочу сказать, когда мы опустились до собутыльников, каковыми теперь являемся, Ариост? – спросил голос из густого табачного дыма, наполнявшего маленький старинный зал.

Ариост пропустил свою длинную белую бороду сквозь пальцы, провел как бы медля по кружевному воротнику бархатной мантии:

 – Это произошло в последние десятилетия, может быть, это произошло и постепенно.

 – Ты дотронулся до раны в его сердце, Фортунат, – прошептал Баал Шем, старший цензор ордена в одеянии средневековых раввинов, и, выходя из темной амбразуры окна, подошел к спросившему у стола. – Говори о чем-нибудь другом!

И громко он продолжал:

 – Как же звали гроссмейстера в повседневной жизни?

 – Граф Фердинанд Парадис, – быстро ответил кто-то рядом с Ариостом, сообразительно подхватывая тему, – да это были известные имена того времени – да и более раннего. Графы Шпорк, Норберт Врбна, Венцель Кайзерштейн, поэт Фердинанд фан-дер-Рохас! Все они прославляли «Ghonsla» – ритуал ложи азиатских братьев; в старом саду св. Ангела, где теперь находится главная квартира. Все они были объяты духом Петрарки и Кола-ди Риенци, которые тоже были нашими братьями.

 – Да, это так. В саду Ангела, названному так в честь Ангела Флорентийского, придворного врача императора Карла IV, давшего приют Риенци до выдачи его папе, – быстро вставил «скриб» Измаил Гнейтинг. – Знаете ли вы, что Сат-Бхаисами, старыми азиатскими братьями была основана Прага и Аллахабад, короче говоря, все те города, названия которых обозначают «порог». Боже мой, какие дела! И все это испарилось, умерло! Как говорит Будда: «В воздушном пространстве не остается следов». Это были наши предки! А мы – пьяницы!! Пьяницы!! Гип-гип, ура! Как это смешно.

Баал Шем делал говорящему знаки, чтобы он замолчал. Но тот не понимал его и говорил дальше, пока, наконец, Ариост, быстро оттолкнув свой стакан с вином, не покинул комнаты.

 – Ты оскорбил его, – сказал Баал Шем серьезно Измаилу Гнейтингу, – его года должны были бы внушать тебе деликатность по отношению к нему.

 – Ах, – извинился тот, – разве я хотел обидеть его? А если бы даже? Впрочем, он вернется. Через час начнется столетний юбилей, он должен на нем присутствовать.