И снимки, прилагающиеся к ним, подтверждали ужасную правдивость его слов. Когда приходило такое письмо и лежало нераспечатанным передо мною, мне казалось, что я должен сунуть свои руки в бушующее пламя, чтобы заглушить ужасную пытку при мысли, что прочту о новых, еще более кошмарных ужасах.
Только надежда, что я наконец открою настоящее местопребывание Кассеканари и освобожу бедную жертву, удерживала меня от самоубийства.
Часами я простаивал на коленях, умоляя бога дать мне силы уничтожить письмо, не распечатывая его.
Но никогда у меня не хватало сил для этого.
Я вновь и вновь распечатывал письма и падал в глубокий обморок. Если я разъясню ему ошибку, говорил я себе, вся его ненависть обратиться против моего сына, зато тот, другой, невинный, будет спасен.
И я брался за перо, чтобы написать, объяснить.
Но мужество покидало меня, – я не мог хотеть, и не хотел мочь и стал, таким образом, преступником по отношению к бедному маленькому Эммануилу – ребенку той же Беатрисы, – преступником, благодаря молчанию.
Самым ужасным во всех мучениях было одновременное страшное нарастание во мне чьего-то чужого, мрачного влияния, лежавшего вне моей власти, проникавшего в мое сердце тихо и неотразимо – чего-то вроде полного ненависти удовлетворения от того, что чудовище беснуется против своей же собственной плоти и крови.
Братья вскочили и уставились на Ариоста, едва державшегося в своем кресле и скорее шептавшего, чем говорившего.
– Годами он пытал Эммануила, причинял ему страдания, – описания их не сойдут с моих уст, – пытал и пытал, пока смерть не вырвала ножа из его рук. Он делал ему вливания крови белых вырождающихся животных, страшащихся дневного света, удаляя те мозговые частицы, которые по его теории возбуждали в человеке все добрые и хорошие чувства. Таким образом, он превращал сына в существо, названное им «духовно умершим». И, по мере умерщвления всех человеческих движений сердца, всех зачатков сочувствия, любви, сожаления, у бедной жертвы появились, как и предсказывал Кассеканари в одном из своих писем, признаки телесной дегенерации, превратившей его в результате в ужасный феномен, называемый африканскими народами «настоящим белым негром».
После долгих, долгих лет, проведенных в отчаянных разведках и поисках, – орден и себя самого, я предоставил на волю судьбы, – мне удалось, наконец (Эммануил так и пропал бесследно), найти моего сына уже взрослым.
Но последний удар сразил меня при этом: моего сына звали Эммануилом Кассеканари...
Это брат «Корвинус», – всем вам в нашем ордене известный.
Эммануил Кассеканари.
И он непоколебимо стоит на том, что его никогда не называли Пасквале.
С тех пор меня преследует мысль, что старик обманул меня и изуродовал Пасквале, а не Эммануила – что, следовательно, все-таки мое дитя стало жертвой. На фотографии черты лица были столь неясны, а в жизни дети были так похожи друг на друга, что ошибиться было очень просто.
Но это не может, не может, не может быть так, – преступления, все бесконечные угрызения совести, все напрасно! Не правда ли?!
Ариост вскрикнул, как сумасшедший:
– Не правда ли, скажите, братья, не правда ли, «Корвинус» мой сын, это моя копия!
Братья робко потупились и не решались произнести лжи. Только молча наклонили головы. Ариост медленно договорил:
– И иногда, в страшных сновидениях, я чувствую, как отвратительный, беловолосый калека с красными глазами преследует мое дитя и, боясь света, в полумраке, полный ненависти подстерегает его: Эммануил, исчезнувший Эммануил – внушающий ужас... белый негр.
Ни один из братьев ложи не мог произнести ни единого слова.
Мертвая тишина...
Тогда, словно почувствовав немой вопрос, Ариост произнес вполголоса, как будто поясняя: «Духовно умерший! – Белый негр... настоящий альбинос».
– Альбинос!... – Баал Шем покачнулся. – Милосердный боже, скульптор-альбинос, Иранак-Эссак!
***
– Звучат победным гласом трубы, о новом возвещая дне, – пропел Корвинус сигнал к турниру из «Роберта Дьявола» перед окном своей невесты Беатрисы, белокурой племяннице Ариоста, а друзья его просвистали в тон ему.
И сейчас же распахнулось окно, и молодая девушка в белом бальном платье, посмотрев вниз на старинный сверкающий при лунном свете «Тейнгоф», спросила, смеясь, не собираются ли господа брать дом штурмом.
– А, так ты ходишь на балы, Трикси, – и без меня? – вскричал Корвинус, – а мы боялись, что ты спишь давным-давно!.
– Но теперь ты же видишь, как мне без тебя скучно, я даже задолго до полуночи вернулась домой! Что значат твои сигналы, случилось что-нибудь? – спросила в свою очередь Беатриса.
– Что случилось? У нас к тебе большая просьба. Не знаешь ли ты, где у твоего отца спрятано «Пражское запечатанное письмо»?
Беатриса поднесла обе руки к ушам:
– Запечатанное – что?
– Пражское запечатанное письмо – старая реликвия, – кричали все, перебивая друг друга.
– Я не понимаю ни одного слова, когда вы так ревете, messieurs, – сказала Трикси, закрывая окно, – но подождите, я сейчас буду внизу, я только найду ключ от входной двери и проскользну мимо честной гувернантки.
И через несколько минут она была у ворот.
«Прелестная, восхитительная, в этом белом платье при зеленом лунном свете», – и, говоря это, молодые люди окружили ее, чтобы поцеловать ей ручку.
– В зеленом бальном платье, при белом свете луны, – присела Беатриса кокетливо и спрятала свои крошечные ручки в исполинской муфте, – и окруженная черными членами тайных судилищ! Нет, все-таки ваш почтенный орден нечто нелепое!
И она с любопытством разглядывала длинные праздничные одеяния молодых людей со страшными капюшонами и вышитыми золотом каббалистическими знаками.
– Мы так стремительно удрали, что даже не успели переодеться, Трикси, – извинился перед ней Корвинус, и с нежностью поправил ее кружевной шелковый платок.
Потом он торопливо рассказал ей о реликвии, о «Пражском запечатанном письме», – о диком предсказании и о том, что они придумали прекрасную полночную шутку.
А именно: они собираются побежать к скульптору Иранак-Эссаку, весьма странному субъекту, работающему только ночью, так как он альбинос, но сделавшему, впрочем весьма ценное изобретение: массу из гипса, которая, под влиянием воздуха, становится твердой и долговечной, как гранит. И этот альбинос должен ему наскоро приготовить слепок с лица.
– Это изображение мы возьмем с собой, милая барышня, – вмешался Фортунат, – возьмем также и таинственное письмо, если вы его милостиво разыщите в архиве вашего отца и так же милостиво сбросите вниз. Мы, конечно, сейчас же распечатаем его, чтобы прочесть написанную там чушь, и, «расстроенные», – отправимся в ложу.
Конечно, нас сейчас же спросят о Корвинусе, куда он пропал. Тогда мы с громким плачем покажем оскверненную реликвию и сознаемся в том, что он вскрыл ее и внезапно, при сильном запахе серы, появился черт, схватил его за шиворот и унес в воздух; Корвинус же, предвидев это, велел заранее Иранак-Эссаку сделать слепок со своей головы из неразрушающейся гипсовой массы – для верности! Сделал он это для того, чтобы показать нелепость страшного и красивого предсказания «о полнейшем исчезновении царства очертаний». Этот бюст здесь, а тот, кто много о себе воображает, будет ли то один из почтеннейших старцев, или все они вместе, или основавшие орден посвященные, или даже сам бог, тот пусть выступит вперед и уничтожит каменное изображение, – если он только сможет сделать это. Впрочем, брат Корвинус просил передать всем сердечный привет, и самое позднее через десять минут вернется из царства теней.
– Знаешь что, сокровище, это имеет еще ту хорошую сторону, – прервал его Корвинус, – что мы отнимем этим смысл у последнего суеверия ордена, сократим, таким образом, скучное празднование столетнего юбилея и скорее попадем на пиршество. Ну, теперь прощай и спокойной ночи, так как: раз, два, три стремительными шагами мчится время.