И я почувствовала, что они меня любят. Любят, все любят, и это было такое хорошее чувство. Было в нем что-то надежное, прочное. Конечно, я не догадывалась, что они уже знают то, о чем я говорю, что они слышат об этом не впервые и что моя тайна – уже не тайна. Но если бы и знала, я и тогда чувствовала бы: хорошо, что я не одинока. И я говорила, несмотря ни на что, говорила заикаясь – ради себя, ради девочек, папы, тети Евы, – и каким-то образом выходило так, что говорю я ради счастья всех людей, всего мира…»
– А потом… – сказала Маска уже совсем чуть слышно. – Потом Кристи сказала такое, что невозможно забыть. Она сказала, что, собственно, не знает, какой была война, она только читала и слышала о ней, проходила ее по истории. Но сейчас она расскажет, что переживали люди в те времена, только вместо нее рассказывать будет ее мама. Мама написала это письмо в ту ночь, когда она, Кристина, родилась в сотрясающемся от разрывов подвале, и это письмо должно объяснить всем, что матерям нужен мир, чтобы растить своих детей, что никто и никогда больше не должен оказаться в таком положении. Обязанность всех живых заменить тех, кого уже нет, восстановить разрушенные очаги и осуществить то, о чем мечтала и ее мама в ночь перед смертью.
Кристи взяла тетрадные листочки, которые прихватила, подымаясь на кафедру, и начала читать последнее письмо своей матери. Говорила она тихо, голос ее иногда прерывался, но в классе стояла такая глубокая и взволнованная тишина, что было слышно каждое слово. Бажа плакала. Тетя Ева даже не подозревала, что Бажа может плакать.
– А ты хотела бы узнать, что было в письме Жужи? – спросила Цыганочка.
Маска не ответила, оперлась головой на руку.
– С того письма все переменилось, – проговорила она наконец. – И класс. И сбор. И жизнь тети Евы.
– Знаю, – сказала Цыганочка. – Для того Кристи и прочитала письмо. Если хочешь, можешь прочитать, что писала Жужа. Кристина принесла письмо тете Еве на память. Оно случайно оказалось у меня.
В большом кармане сборчатой кашмировой юбки был платочек, немного мелочи, ключи от квартиры и тетрадные листки.
– Вот, – сказала Цыганочка. – Правда, здесь написано, что оно адресовано Эндре Борошу, но на самом деле оно обращено к тете Еве. Жужа ведь именно на нее покинула Эндре Бороша.
XVIII
Письмо Жужи
«Энди,
вот он, день, когда родится наш ребенок.
По правде говоря, я не знаю, как все это будет, потому что позвать врача сейчас абсолютно невозможно, но я все-таки не очень боюсь – ничего, как-нибудь да появится на свет. Тетушка Фабиан без конца всхлипывает и ломает руки, ну да ведь ты знаешь, я не из пугливых. Конечно, лучше бы не было сейчас такой какофонии над нами. Счастье еще, что голова у меня занята более важными мыслями, и радость, что я скоро увижу нашего ребенка, во мне сильнее, чем волнение, чем страх.
Энди, это так невероятно странно и так великолепно – наконец-то я узнаю, каков он, наш малыш.
Конечно, все было бы легче, если бы ты мог быть здесь, но где ты сейчас, любимый, где ты? Последнее-препоследнее письмо от тебя я получила в августе. Тетя Фабиан все время говорит, что я сильная, а я не такая уж сильная, только я держу себя в руках, а бывает, успокаиваю себя, точно какого-нибудь постороннего человека: «Гони прочь горестные мысли, Жужа, это может повредить малютке!»
Вот увидишь, теперь уже очень скоро войне конец.
Когда заключат мир, у нас снова будет свет – а его нет уже долгие недели, нет ни воды, ни освещения, – тогда я поднимусь в нашу квартиру, распахну все окна и зажгу все лампы: я хочу увидеть, что прежняя жизнь возвратилась и мы снова живем, как люди, и свет – не враг, навлекающий на город бомбардировщики, а друг – он проникает во все углы, на электричестве можно готовить, им можно обогреваться, и люди снова живут в домах, среди привычной мебели, привычных портретов и говорят о самых обычных вещах, ну, например, спрашивают: «Прошел ли у тебя насморк?» Или: «Почем на базаре абрикосы?» И никто уже не говорит о таких немыслимых, диких вещах: «Правда ли, что дядю Гезу нашли мертвым на площади Сены и труп был без головы, потому что ее снесло взрывом?» Или: «Вы слыхали, что тетя Мици сошла с ума, когда узнала, что все ее четыре сына убиты?»
Последнюю весточку от тебя я получила седьмого августа. Нелегкое это было для меня время – с самого августа без твоих писем.
В день поминовения усопших тетушка Фабиан пришла к маме; они разговаривали на кухне, но все-таки я услышала, как тетя Фабиан спросила маму, не поставить ли свечку и за бедняжку Эндре. Тогда я вышла – у меня еще оставалась палочка шоколаду из того, что ты привез, когда последний раз приезжал на побывку, – стою, разворачиваю шоколад и говорю, да громко так: «Здравствуйте, тетушка Фабиан, целую руки! А ведь скоро войне конец, что вы на это скажете?» Она сунула свечку в карман передника, чтобы я не увидела, крякнула, пробормотала, какая, мол, я храбрая, сильная девочка, и вышла.
Какая там я «храбрая, сильная», Энди! Просто я твоя жена, да еще и мать – вернее, скоро стану матерью, – и, значит, головы терять мне нельзя.
Интересно, сколько ты получил писем из тех, что я тебе послала?
Почерк у меня потому такой плохой, что стол очень качается. Это от бомбежки: наш подвал то и дело содрогается, и люди каждый раз вскрикивают. Мама белая как мел – за меня боится и то и дело повторяет: «Ох, боже милостивый, ох, боже милостивый, что же мы будем делать без врача?» Я стараюсь подбодрить ее: мол, как-нибудь обойдется. Тетя Фабиан и дежурный по подвалу шепчутся, думают, что бы предпринять, но сделать ничего нельзя. Малютка и бомбежка заявили о себе одновременно. В такое время никто не может выйти на улицу.
Сейчас достали свечи, сбереженные для меня, – все здесь ужасно милы ко мне, вот уже несколько недель каждый старается что-нибудь да приберечь для меня. Тетя Гурзо отдала мне свои рождественские свечи, я поставила их сейчас перед собой на стол. И от этого все кажется таким странным – ведь наша свадьба была на рождество, и, когда мы первый раз пришли домой после венчания, стол был убран рождественскими свечками и еловыми венками. А сейчас – этот подвал, рядом чужие люди, а ты далеко-далеко… Язычки пламени кланяются, когда стол подпрыгивает, словно качают головками и приговаривают: «Неладно все, ох, как неладно!»
В подвале все ласковы ко мне, все жильцы нашего дома, даже те, которые раньше и здоровались-то нехотя, потому что пренебрегали мамой и мною: ведь она была простой портнихой. Не понимаю, неужели для того, чтобы люди заметили, что рядом с ними – тоже люди, нужна война и все это светопреставление? И почему понадобились исключительные обстоятельства, чтобы жильцы одного дома стали, наконец, интересоваться друг другом? Знаешь, Энди, той человеческой энергии, что ушла на эту войну, вполне хватило бы, чтобы воспрепятствовать ей…
Послушай, давай сделаем что-нибудь, чтобы никогда больше не было войны!
Скоро появится на свет это крошечное существо, и я ни за что не хотела бы, чтобы ему пришлось когда-либо пережить то же, что нам. Нет, ты не пойми меня превратно, здесь не так уж ужасно: снег, когда его растопишь и вскипятишь, можно пить, а из бедной лошади, которая пала как раз перед нашим подъездом, тетя Фабиан сварила совсем неплохой гуляш. Но все-таки – все-таки я хотела бы, чтобы в жизни моего ребенка не было ничего подобного.
Сегодняшняя ночь – это страшная и прекрасная ночь. Там, на улицах города и за городом, многие умирают, я знаю это, но сознание того, что я сегодня дам жизнь человеку, сильнее этого ужаса. Если это будет мальчик, я не стану называть его Энди, потому что так я звала тебя: пускай он остается Эндре, это очень красивое имя. Но если это будет девочка, а ее мы назовем Кристина, ее ты сможешь называть какими угодно ласкательными именами. Мы будем звать ее Кристи, это такое веселое имя, словно кошечка чихнула!