Леви припал к портрету.
— Иегуда, — взмолился он, — скажи, что общего между мной, потомком испанских евреев, взращенных на музыке, поэзии и мысли, и этим хрякоподобным, розовощеким офицером фараоновской армии?..
Иегуда молчал.
— Понятно, — произнес Леви, — я отказываюсь.
И назавтра он заявил Главному, что не намерен играть антисемита.
— Я не буду, — шумел он, — играть человека, который называл мой народ грязным. Что общего во мне, потомке испанских евреев, воспитанных на…
— Леонид Львович, — перебил его Главный, — я хотел бы вам только напомнить, что жизнь и искусство — две совершенно разные вещи. Великого антисемита, мой дорогой, может сыграть только еврей. Так же, как великого еврея — антсемит. И вы знаете, почему?
— Пока нет, — сказал Леви.
— Я вам уже говорил: ненавистть и любовь близки, это правда, но я ставлю на ненависть, потому что любовь проходит, она преходяща, как облако в ветреный день, а ненависть… Вы помните, как играл вашего Галеви Никита Гаврилов, потомок попов и черносотенцев, жегших ваших предков на различных кострах?
Главный, как, впрочем, и Леви, никогда не видел Гаврилова в роли Иегуды, да и вообще его не застал — тот играл где‑то в двадцатых, до появления Главного на свет…
— Я не хочу о нем говорить! — отрезал Леви. — Подонок Гаврилов играл моего великого предка, а вы мне не даете?! Сколько антисемитов я должен сыграть, чтобы получить роль еврея, сколько?!
— Не знаю, — честно признался Главный, — согласитесь, их больше! Но после Насера, если я буду жив, обещаю вам Галеви.
— Вы подохнете, чтобы только мне его не дать, — ответил Леви, — вы сделаете все…
— Послушайте, Леонид Львович, войдите в мое положение — лучшего Насера, чем вы, у меня нет.
— «Нет, нет», — передразнил его Леви, — он жег людей, ваш Насер! Я не смогу сжечь никого, предупреждаю!
— Об этом не беспоойтесь! Пожарники запретили огонь. Мы заменяем сожжение праздником «Рамадан».
— Час от часу не легче! Я должен буду голодать!
— Но здесь‑то уже нет ничего антисемитского?..
— Не знаю, что хуже, — бросил Леви.
Вечером он вновь беседовал с портретом.
— Иегуда, — начал он, — прошу, дай знак. Я только изгоню Фейсала, объединю арабов — и я к твоим услугам. Ты слышишь?
Галеви слышал, но молчал. То ли он писал стихи, то ли распутничал, то ли мыслил — неизвестно. Но он не сказал ничего. Даже своего обычного «Цель далека, а день короток».
— Короче, — произнес Леви, — если ты против — я не сыграю этого грязного типа, этого Героя Советского Союза, этого подонка, этого… Но учти одно — следующий ты… Первый на очереди.
— Оставь меня в покое, — ответил «первый на очереди», — ты мешаешь мне мыслить.
И Леви почувствовал, что великий земляк и почти однофамилец обиделся на него.
Он встал на колени.
— Иегуда, — с пафосом произнес Леви, — клянусь памятью моих предков — испанских евреев, воспитанных на музыке и поэзии — очередная роль — ты! Даже если мне предложат Хомейни.
Но ему предложили совсем другое…
Из многих мудростей жизни Главный лучше всего почему‑то помнил одну:
«На скамье подсудимых всегда есть свободные места».
Он лежал с рукописью в обнимку, как с любимой женщиной, любовно глядя на нее, лаская и целуя, и в его голову внезапно пришла блестящая мысль.
Почему эта умная мысль не может придти в голову дураку?
«Меня спасет не Отелло, — подумал он, — а Владимир Ильич Ленин, сорока семи лет.»
И тут же принял решение о постановке несгораемой пьесы, принял прямо под одеялом, вернее, под портретом Ленина, так как и одеяло, и сам Главный, да и все остальное находилось под Первым съездом Советов, где Владимир Ильич произносил речь перед тремя тысячами делегатов.
Картина висела давно, Главный знал в лицо всех участников съезда, а речь Ленина — наизусть.
Главный прекрасно понял, почему не сгорела пьеса, и догадывался, что, если он ее не поставит — сгорит сам.
И делегаты не спасут!..
Он приблизился к портрету и на глазах солдатских, рабочих и крестьянских депутатов смачно чмокнул выброшенную вперед ленинскую руку.
— Не перебивайте, Олег Сергееич! — раздраженно бросил Владимир Ильич и отдернул руку. — Вся власть Советам, товарищи!
Товарищи неистово зааплодировали.
Главный свалился в постель.
— У меня жар, — прохрипел он и покосился на портрет. Рука вождя была выброшена вперед.
Главный хотел забраться в холодильник, но испугался окончательного обледенения и побежал в театр…