По обычаю, он приступил к постановке скандала. Мизансцена была довольно проста — он появлялся со двора, со стороны Армянской церкви, поворачивал налево, за угол, доставал камень, который покоился за пазухой, и, размахнувшись — кидал.
Он отрепетировал это несколько раз, провел генеральную репетицию, перебив все окна в своей комнате. Премьера была назначена на пятницу.
Все развивалось хорошо — он двигался плавно и пластично от церкви, он завернул, резко достал камень, размахнулся… и тут окно в Управлении распахнулось и из него высунулась морда той самй дамы, из комиссии.
Менять мизансцену было поздно — камень уже летел. И прямо в лоб даме! Гарик похолодел — он понял, что этот скандал будет чересчур, что он на нем поедет, но в тюрьму.
Камень попал в центр могучего лба и разлетелся надвое. Дама улыбнулась, с презрением глядя на гения.
— Я не Дездемона, — ехидно заметила она, — со мной не так- то легко справится.
И презрительно сплюнула на гения.
У Гарика от этого плевка дня три болела голова, к тому же его посадили на 15 суток за мелкое хулиганство.
Вышел он похудевший, побритый наголо, с пониманием, что на скандал не способен, примерно так же, как на программирование.
А уезжать как‑то было надо.
Он встретился с Анклом Майком, в Летнем саду, под статуей «Ночь».
— Гуд, — произнес Майк, — ай андестен, на это вы не способны… Гуд, есть третий путь.
— Какой? — поинтересовался Гуревич.
— Как вы относитесь к Франс?
— Обожаю. Там же Жан — Луи Барро, там же Жуве, там…
— То эсть, вы не пройтив жить ин Френс?
— Ничуть…
— Гуд, мы вас, Гурвиц, женим на Клотильд.
— Это еще зачем?
— Вай вы не спрашиваете, кто она?
— Мне все равно, я не хочу жениться.
— Но вы хотите во Франс. На скандале ви уехать не мойжете, вы уедете на Клотильд. Красотой она не блещет, умом, предупреждаю, тоже, вообще она, напоминаю, не блещет ничем, но она френч герл, живет наискосок от Нотр — Дама и в восхищении от вас.
— Разве мы знакомы?
— Заочно, она не пропускала ваших премьер. Она вас обожает. Если ви не против — можно считать, что вы уже женаты.
— Дайте сначала хоть взглянуть глазком! — завопил Гуревич.
— Ша! Тейк ит изи, — напомнил Анкл Майк.
Гарик вернулся к себе в комнату и повалился на кушетку. Настроение было отвратительным — никто его не навещал, не звонил, прошел слух, что он уезжает, и контакты с ним на всякий случай прекратили.
Поэтому, когда в дверях появился Леви, Гарик несколько удивился.
— Вы?
— Не удивляйтесь, друг мой, — ответил Леви, — вы уезжаете, я уезжаю, — почему бы нам не поговорить?
— Вы тоже?! — обалдел Гарик.
— Да, но я в Испанию, и на две недели. А вы?
— Я навсегда.
— Не в Израиль?
— Послушайте, Леви, не провоцируйте меня. Я люблю Израиль, но мне нужна страна с театром, с великим театром, мне нужен Шекспир и Мольер, мне нужна публика, мне нужны овация и свобода. Как вы думаете, Франция, к примеру, мне подарит это?
— Гарик, — произнес Леви, — дальше Риги я не уезжал, я не знаю, что вам может дать Франция, или там Япония с Сингапуром, но что вы едете — это гениально. Довольно быть козлом отпущения. Кем бы мы ни были здесь — актерами, режиссерами, врачами, адвокатами, прежде всего, Гарик, вне зависимости от основной профессии, мы верой и правдой служим козлами отпущения.
Нигде в мире нет такого многочисленного стада козлов этой редкой породы.
— Так почему же вы не сматываетесь, Леня?
— Потому что я не просто козел, я еще и баран… — он печально улыбнулся, — я вам не рассказывал историю про то, как я выкинул в сорок шестом году, сразу после войны, из поезда Ленинград — Одесса капитана советской армии?
— Из скорого? — поинтересовался Гарик.
Надо сказать, что эту историю Леви уже рассказывал несколько раз. Гарик ее знал наизусть, но Леви рассказывал ее и рассказывал.
— Да, именно из скорого, а как вы догадались?..
Это была любимая история Леви, и в основе ее лежала его непохожесть на свой народ.
Русские признавали в Леви новгородца, украинцы неизменно называли Тарасом, грузины видели потомка Витязя в тигровой шкуре и даже единственный негр, проживавший в Ленинграде до войны, как‑то остановил Леви на углу улицы Рубинштейна и Невского и спросил:
— Простите, а вы, случайно, не негр?
— Нет, нет, — ответил Леви, — я просто смуглый.
Короче, Леви походил на представителей всех народов мира, кроме избранного.
Хохлы делились с ним мечтами о самостийной, грузины поднимали тосты за «Нашего Сталина» и назначали тамадой, а латыши вместе с ним вспоминали, какие были когда‑то в Риге сметана и масло и пели народную песню «Гайлитман».
И все вместе повествовали о своей любви к евреям.
Поэтому бедный Леви знал о своем народе несколько больше, чем остальные евреи.
Он, можно сказать, владел всей правдой…
Эта непохожесть на свой народ стоила Леви массу треволнений — его тянули в «лесные братья», в попы, а однажды чуть было не повесили. И кто? Свои, евреи!..
Сразу после войны они почему‑то опознали в нем старосту Остапа Голобородько, зверствовавшего во время оккупации.
И Леви, в последний момент, не вынимая головы из петли, с трудом удалось показать, что он еврей…
Леви походил на свой народ, но к сожалению — не лицом…
И вот однажды его непохожесть закончилась почти трагически.
Правда, не для Леви… Выкинуть советского капитана из поезда — это вам не шутки. Тем более, если учесть, что Леви был всего лейтенант, причем запаса, а капитан в форме, в погонах — тихий ужас!..
До этого Леви никого из поездов не выкидывал. Даже окурки. Обычно он там пил чай и смотрел в окно, покуривая папироску. И вдруг офицер, в капитанских погонах…
Это было особенно прискорбно, потому что капитана вот — вот должны были произвести в майоры.
Он Леви сам в этом признался, до выброса.
Возможно, майора Леонид Львович не выкинул бы, неизвестно. Чего гадать — так и до генерала дойти можно.
Факт тот, что одним офицером стало меньше, причем гладко выбритым, пахнущим духами «Шипр».
— Черт его знает, — всегда заключал Леви эту печальную историю, — может, не надо было этого делать? Но я его выкинул из «скорого»…
Следует заметить, что Леви впервые рассказал Гуревичу историю про выброс почти сразу же, как Главный пригласил гения в театр, при постановке «Трех сестер».
Причем Гуревич — видимо, он был всецело поглощен спектаклем — задавал какие‑то странные вопросы.
— У него была красивая форма? — спросил Гуревич.
— Невероятно, — ответил Леви. — Погоны блестели, пуговицы сияли. Сапоги были так начищены, что в них отражалось мое лицо.
— Вы смотрелись в его сапоги?
— Нет, но когда он уже летел, я заметил свое отражение. Когда он позвякивал медалями.
— И у него было много медалей? — непонятно, почему это интересовало Гарика.
— До самого пупа, — гордо ответил Леви.
— И ордена Ленина?
— Четыре. Они тряслись и стукались друг о друга лбами.
— И как же вы его выкинули, Леонид Львович? — поинтересовался тогда Гуревич.
— Очень просто. Я открыл дверь, приподнял его и выбросил. Вот так!..
Леви очень красочно показал, как он это сделал.
— А сколько весил капитан? — Гуревича интересовало невесть что.
— Пудов семь, — Леви раздумывал, — конечно, в форме. Я его, видите ли, вышвырнул в форме.
Гуревич удивленно посмотрел на Леви — он явно не был богатырем. Он даже с трудом поднимал декоративную калитку от ограды сада в «Трех сестрах»… — В гневе человек сильнее, — объяснил Леви, — я был в гневе… Одной рукой открыл дверь, другой поднял капитана и… прощайте, родимые хаты…
— Где это произошло? — уточнил Гарик.
— Я разве еще не сказал? В родных местах, на Украине, в степи.
— И кто‑нибудь видел?
— Конечно! Коровы… Они дико мычали. Меня это могло выдать.