Выбрать главу

И Гуревич пересел в другой ряд. И Клотильда тоже.

— Оставьте меня в покое, мадам… К сожалению, пьеса оказалась ужасной, играли мы в ней отвратительно. Наша уважаемая комиссия зарубила бы ее на корню… И давайте забудем об этом.

— Как вы можете?

— Видите ли, мадам, — попытался объяснить Гарик, — мы на свободе. Вот уже целых пять минут. А, значит, свободен я и свободны вы. Не правда ли? И потом — зачем я вам нужен? Взгляните на меня внимательно. У вас просто не было времени разглядеть меня — вы целовались. Я уже немолод, сзади намечается лысина — видите? — я не создан для семьи. Признаться честно — я развратник и пьяница. В голове, кроме женщин и театра, у меня ничего нет.

— И прекрасно! Анкл Майк сказал, что вы собираетесь поставить «Ромео и Джульетту» со мной в главной роли.

Гуревич поперхнулся.

— Он пошутил, ваш Анкл Майк. Он большой шутник… И потом, учтите, я вам буду изменять. Это моя натура.

— Ради Бога, — всплеснула руками Клотильда, — кто мешает! Вы настоящий русский мужик, я понимаю.

— Я — еврей.

— Тем более. Настоящий еврейский мужик!

— Зачем вы продолжаете играть в этой ужасной пьесе? — спросил Гарик. — И пересядьте, пожалуйста, на свой ряд… Я вышел из моря… А откуда вы — я не знаю…

— Я из старинного дворянского рода, — напомнила Клотильда.

— Ну вот, видите — я вам не пара. Зачем вам этот мезальянс? И заберите ваше «Де». Пересядьте с вашим «Де». Взгляните на меня — оно мне не к лицу.

Ее глаза загорелись яростью.

— Вы свинья, — крикнула она, — настоящая русская свинья.

— Я — еврей, — напомнил Гарик.

Клотильда с горя хотела выброситься в иллюминатор, но он был задраен.

Она попросила у стюардессы отравы. Ее не оказалось.

Она начала вопить. Де Гуревич скрылся в туалете.

Из самолета он вновь вышел Гуревичем.

Давно известно, что книги — источник знания. Особенно те, из которых можно что‑то узнать…

Все последующие дни Соколы пили, ели, готовили, принимали ванну, черпая из этого источника. Звонил телефон, стучали в дверь — они черпали, не реагируя. Ложась в постель, они осторожно интересовались.

— Ты с кем сегодня спишь? — спрашивал Борис.

— С Буковским, — радостно отвечала Ирина, — а ты?

— С Алексеевой, — гордо отвечал он.

И они охотно прощали друг другу эти измены…

В этот вечер Борис, удобно расположившись в кресле, читал вслух. Ирина возлежала на тахте. В углу надрывался телефон.

— «Живите не по лжи!» — горячо читал Борис.

— Чуть больше пафоса, — посоветовала Ирина.

Борис добавил.

— «Живите не по лжи!» — молил он.

— Больше страсти, — сказала она.

Он добавил страсти.

Телефон в углу был готов разорваться.

— «Живите не по лжи!» — страстно выкрикнул Борис и схватил трубку.

— Алло, алло, черт подери!

— Борис, — спокойно сказала трубка голосом Главного, — почему вы не являетесь на репетиции?

— Потому что мы не хотим жить по лжи! — в раздражении объяснил Борис.

— Что? — не поняла трубка.

— «Пусть ложь приходит в мир, но не через меня! — пояснил Борис. — Против многого в мире может выстоять ложь, но только не против искусства!»

Он шпарил по памяти.

Трубка довольно долго молчала.

— Послушайте, Борис Николаевич, — наконец, проговорила она, — даже древние греки знали, что есть мера в вещах!.. В пятницу мы читаем новую пьесу, и если вы хотите в ней роль — извольте придти на читку!

«Ах, не шейте вы ливреи, евреи! Не ходить вам в камергерах, евреи!» — с пафосом продекламировал Борис.

— Послушайте, — спросила трубка, — что вы там бормочете? Какие ливреи и причем тут евреи?

— Вам этого не понять, — ответил Борис. — Хорошо, мы придем на читку. Хотя новые роли у нас уже есть…

Париж поразил гения Гуревича — его там никто не знал.

Это было непривычно. В Ленинграде на улицах его узнавали, останавливали, заговаривали, просили автограф, иногда денег.

Часто местные алкоголики наливали ему бесплатно стакан «Московской» и пили за театр и за Гуревича.

Пожать ему руку было честью. Ее потом долго не мыли. Часто он слышал шепот:

— Вон Гуревич, да вон, вы что, не видите?..

Где‑то в глубине ему было приятно.

Тут о нем никто не слышал, не бросал в его сторону пылающих взглядов. Даже проститутки, даже полицейские.

Было как‑то непривычно ходить среди людей абсолютно незнакомых, равнодушных к его такой известной особе, не с кем было перекинуться словом, хлопнуть по плечу, расцеловаться.

И вообще, если б и было с кем — целоваться было как‑то неприлично — принимали за пидера.

Ему так и разъяснили. Но все равно — пидер — не пидер — а целовать было некого…

Первую ночь он провел в отеле, где‑то на Монпарнасе — его тянуло к тем художникам начала века.

Открыл ему заспанный вьетнамец, взял деньги и протянул ключ.

— Комнаса сесть, — сказал он.

Первым делом в «комнасе сесть» Гуревич начал искать туалет. По всей видимости, его не было. В коридоре тоже. Уже в панике он обнаружил его внизу, во дворике. Дверь была дощатой, скрипела, и упитанный человек вряд ли б мог туда войти.

Гуревич втиснулся — он был тощий, как Мейерхольд. Но там не было света. Начались новые поиски — широко раскрыв дверь, Гуревич искал выключатель.

При луне было как‑то неудобно, а внутреннего света не было. Казалось, что электричество еще не изобрели.

Силы кончались, больше терпеть он не мог, со злостью захлопнув дверь, взгромоздился на унитаз… и свет зажегся.

Это его поразило. Он слез с унитаза — все погузилось во мрак.

— Да, это город света, — произнес он.

Затем он вернулся в «номер сесть» и начал искать подушку, потому что на кровати были какие‑то валики. Он искал ее в пахучем шкафу, под кроватью, стулом — подушки не было.

Без подушки он спать не мог, он привык к ней — не было куда уткнуться, куда зарыться, куда плакать.

Он находил все — хлебные крошки, пауков, помаду — подушки не было.

Он разбудил вьетнамца.

— Подушка, — сказал он по слогам, — по — ду — шка!

— Не полосено, — ответил вьетнамец, — три свезды — есть подюска, нет свезды — нет подюска.

И пошел спать.

Гуревич покрутился по номеру, полюбовался на крышу общественного туалета под окном и лег спать на валик.

— Может, усну?..

Но сомкнуть глаз ему не дали — со всех сторон занимались любовью.

С юга сопели, с севера стонали, с востока вскрикивали, а с запада с посвистом долетела фраза «Анкор, шери, анкор!».

Гуревич встал и пошел к вьетнамцу.

— Это гостиница или публичный дом? — поинтересовался он.

Вьетнамец с трудом протер глаза.

— Три свезды — есть госсиница, — сказал он, — нет свезды — публисьный дом.

И вновь уснул.

Гуревич хлопнул дверью и вышел в ночной Париж.

На читку Соколы ехали в метро, никого и ничего не замечая и продолжая жадно читать. По ним можно было сразу понять, что советский народ — самый читающий в мире.

Пожилой человек в пенсне незаметно читал через плечо Бориса.

— Простите, — обратился он к Соколам, — вы когда выходите?

— На станции «Невский проспект», — раздраженно ответил Борис, — не мешайте! — И вновь углубился в чтение.

— Извините, — сказал пожилой, вы не могли бы читать несколько быстрее?

— Почему? — не поняла Ирина.

— Видите ли, — объяснил пожилой, — больно интересная книга… А вы скоро выходите. И я ничего не успею просмотреть… Вы не могли бы мне хотя бы сказать, кто ее автор? И где ее купить?

Соколы хотели что‑то ответить, но вдруг взгляд старичка задержался на одной строчке. Он несколько раз пробежал ее глазами, потом побледнел, вскрикнул и начал медленно оседать.

Толпа бросилась к нему.

— В чем дело, — взволнованно спрашивали люди, — сердце?

Ирина раскрыла сумочку и стала искать лекарство.

Старичок раскрыл глаза.

— Са — сахар — ов, — едва выдавил он, — с — сахар…