Выбрать главу

— Пожалуйста, — произнес Борис, пожал плечами и вновь лег.

В два часа ночи зазвонил телефон.

— Здравствуйте, — раздался явно измененный мужской голос, — только не называйте, пожалуйста, моего имени.

— Да я его и не знаю! — проворчал спросонья Борис.

— Тем лучше, — сказала трубка. — Я уже написал инсценировку. Храню ее в подвале. Слева. Под дровами.

— Вы нашли прекрасное место, — заметил Борис.

— Я тоже так считаю, — согласилась трубка. — Позвоните мне завтра, в два часа, только точно, и я вам ее отдам. Пароль: «Лучше страдать от несправедливости, чем вершить ее.» Ничего, что он длинный?

— Сойдет, — буркнул Борис.

— Тогда до встречи! — бросил мужчина и повесил трубку, не оставив номера телефона…

Под утро, когда Борис спускался к почтовому ящику, в парадную вошел мужчина в темных очках.

— Вы, кажется, Сокол? — спросил он.

— Да, он самый.

— Борис? — уточнил тот.

— Борис!

Мужчина замялся, покраснел и стал похож на красный помидор, из тех, что продавали грузины на их рынке по десять рублей за килограмм.

— Похоже, что вы уже написали инсценировку? — догадался Борис.

— Откуда вы знаете?! — вздрогнул мужчина и выбежал из парадной…

Почтовый ящик был переполнен. Столько, наверное, писали только товарищу Сталину ко дню его семидесятилетия.

Он с трудом поднял огромную гору писем и вывалил перед Ириной.

— Что это? — удивилась она.

— Предлагают инсценировки, — предположил Борис.

Ирина раскрыла первый конверт и развернула письмо.

— Дорогой Борис Николаевич, — прочитала она, — ваш смелый поступок нас окрылил. Радостно сознавать, что в стране есть еще такие люди, как вы.

— Приятно, когда тебя хвалят, — произнес Борис. — Надо будет ответить.

— Не получится, — успокоила Ирина, — нет ни подписи, ни адреса.

Она открыла другой конверт.

— Ваши слова подняли наш дух, — прочитала Ирина, — живите двести лет!

— Спасибо! — поблагодарил Борис. — Хороший человек… Тоже без адреса?

— Увы! — ответила она.

— Почему хорошие люди всегда остаются в неизвестности? — глубокомысленно произнес он.

— Лучше в неизвестности, чем в заключении, — сказала Ирина.

Она еще долго читала все эти анонимные приветствия и пожелания, пока, наконец, не наткнулась на письмецо, в котором тоже было высказано пожелание, правда, несколько иного рода.

«Чтоб ты сдох, — желало письмецо, — морда жидовская! В стране из‑за вас нет мяса, молока, туалетной бумаги, а вы, гады, диссидентством занимаетесь! Чтоб вы скисли и увязли в болоте, чтоб…»

— Все понятно, — прервал Борис. — Это, я надеюсь, с подписью?

— А как же, — ответила Ирина, — целая группа товарищей.

И она долго читала список.

Борис стал печальным.

— А ведь многие, наверное, мне аплодировали, когда я душил тебя, вернее, Дездемону, — грустно произнес он.

— А когда будут душить тебя, — произнесла Ирина, — они наверняка будут орать «браво!»…

Комик Леви не принимал никакого участия в творческой жизни группы деятелей искусств на испанской земле.

Он не смотрел «мундиаль», не обзывал Маргариту Степановну блядью, не отрезал лакомые кусочки от несчастного животного…

Он бродил, вдыхал воздух древней земли, изучал мечети, сиживал в тени мавританских фонтанов, шатался по узким кривым улочкам с белыми домами, тянувшимися вверх, как ветки тополя на его Украине, учил наизусть Галеви и ждал Кордовы…

Кордова откладывалась, так как в последний момент, перед самым отъездом, Семен Тимофеевич, проходя по древнеримскому шестнадцатиарочному мосту в Севилье где‑то посредине, между седьмой и восьмой арками, рухнул в Гвадалкивир…

Если бы это произошло лет восемьсот назад, когда Гвадалкивир был шумен и полноводен — с Семеном Тимофеевичем можно было бы попрощаться, и его валюту наверняка бы разделили между собой члены творческой группы..

Но, слава Богу, Гвадалкивир обмелел, и гегемона выловили, целехонького и протрезвевшего.

— Простите, какой спектакль принимаем? — поинтересовался он.

Ему с трудом удалось объяснить, что сейчас они на отдыхе, в Испании, и едут в Кордову…

Тогда он уснул. До сих пор неизвестно, почему. Спал сутки.

Его решили погрузить в автобус спящим. Но он так раздулся, что не входил ни в одни двери.

Его положили на крышу, хорошенько привязали ремнями, и автобус тронулся в древний город Аль — Андалус…

Вечером того же дня они были в Кордове. Леви тут же оторвался от группы и побрел по древнему городу в поисках дома, где жил мыслитель, того единственного дома…

Сначала ему указали на большой каменный дом — и он вошел в него. Но дом оказался построенным в двадцатом веке, перед самой Гражданской войной, и великая поэзия никогда не ночевала в нем. Потом ему показали еще семнадцать.

Леви выбрал самый старый, пустой, провонявший, но в котором явно витал дух великого учителя, рожденного в Лусене. Он явственно ощущал это…

Леви долго бродил по дому, переходя из одной комнаты в другую, в поисках, где бы лучше повесить портрет.

— Вот здесь, — неожиданно произнес Галеви в огромной полуразвалившейся комнате, которая, очевидно, некогда была гостиной.

— Ты в этом уверен?

— Абсолютно! Здесь я развлекался с моими гуриями. Здесь лилось вино. И стихи. Лучшие строки я написал тут, во время ночных гуляний, среди моих наложниц, красотой превосходящих египетских цариц, с кубком красного в одной руке и с окороком в другой. Да, я чихал на запреты, ради поэзии я чихал на Великую книгу, и Бог не поразил меня. Потому что Бог тоже имеет слабость к поэзии… Вешай меня здесь..

— Ну, если ты настаиваешь…

После портрета Леви развесил по стенам дома афоризмы на иврите, арабском и старо — испанском, все они принадлежали перу Иегуды, и ярче всех выделялся: «Цель далека, а день короток.»

Он звучал одинаково волшебно на всех языках.

А затем Леви вышел на вечернюю улицу, и, начисто забыв о чести советского человека, пригласил к себе одну из прекрасных женщин, которых в этом древнем городе было множество… Хотя совсем необязательно, чтобы самая древняя профессия процветала на древних камнях…

— Прости меня, Иегуда, — обратился Леви к портрету, — что я пригласил только одну. Но я не столь богат, как ты. Эти сволочи выдали мне так мало валюты, а гурии за последние пятьсот лет так подорожали…

Он называл ее гурией, и она была не против, потому что Леви угощал ее вином, русскими конфетами, консервами, шпротами, которые ему удалось достать по блату перед отъездом, и московской водкой. К тому же он прицепил на пышную грудь красавицы значок Ленина.

И веселье воцарилось в доме.

В старом развалившемся шкафу Леви обнаружил обветшалый шелковый халат и проржавевший серебряный кубок, в углу прихожей он нашел старый кособокий ящик из‑под вина.

Под восточные напевы, в шелковом халате восседал он на ящике, рядом со своей обожательницей, и серебряный кубок был наполнен до краев.

Гурия сладострастно пела, исполняла танец живота, танцевала фламенго, ласкала его, обвивала шею, стан, и вдруг, на вторую или третью ночь, изо рта его полилась поэзия, причем на языке, который до сих пор не слышал.

Это были великолепные стихи, классические стихи.

Они лились легко, раскованно, свободно, помимо его воли, все более прекрасные с каждой новой лаской, с новым кубком вина, новым поцелуем. Их музыка, томная мелодия, их жар волновали сердце комика.

Благовоние мирры иль запах плодов, Шум ли миртов под ветром из ближних садов, Или шепот влюбленных и жемчуг их слез, Иль журчанье дождя среди зарослей роз… —

вырвалось из уст его.

Он читал и читал, и восхищался, и парил, и вдруг похолодел от ужаса — никто ничего не записывал. Слуги — турка, который бы водил пером, засекая навеки великие строки, не было рядом, а гурия занималась совсем иным…