Выбрать главу

Он бросил наложницу и в чем был выскочил в город, и где‑то далеко от дома, у реки, нашел старого турка, замшелого, в отрепьях, и притащил домой.

Леви натянул на него шелковый халат, всунул в руку перо, бумагу, отхлебнул вина — и стихи полились, как бурный Гвадалкивир.

Или ласточки писк, или горлинки трели, Или пение скрипки, иль пенье свирели, —

несся шумный поток.

Старый турок ни черта не записывал.

Отложив бумагу и перо, он ласкал гурию.

— В чем дело? — спросил Леви, — почему вы не записываете?!

Он рванул слугу за полу разметавшегося халата.

— Простите, — извинился турок, — я не знаю этого языка.

— Я сам не зню, — ответил Леви, — ну и что?

— И потом, если бы даже знал — все равно бы не смог — я безграмотный.

И он вновь обнял гурию.

Леви тут же уволил его. И вновь выбежал на ночную улицу. Слугу, который бы знал этот неизвестный язык, пришлось искать долго. Его звали Омар, он кончил два университета, был доктором наук, специалистом по поэзии мавританского возрождения.

Омар записывал искусно, воздушно, с вензелями, с пируэтами, а однажды — так даже закончил стих, начатый Леви, поразив его до немоты.

От неожиданности он даже сбросил руки гурии со своих плеч.

— Откуда? — спросил Леви, — откуда ты знаешь конец газели, которую я еще не придумал?!

— Учитель, — печально сказал Омар, — все, что вылетает из твоих святейших уст, уже давно написано, издано, переиздано и переплетено.

— Ты не ошибаешься, доктор?

— Нет, мой повелитель.

— И все‑таки ты ошибаешься. Слишком много знаешь ты — и в этом твоя главная ошибка… Все, что ты слышал, неверный, родилось сейчас, здесь, вот после этого бокала, после этого взгляда, после ее глаз, ее губ, в жарком июле 1141 года по христианскому календарю, в городе Кордове, в Аль — Андалус, перед ее захватом дикими племенами альмахадов…

Омар стоял, широко раскрыв чувственный докторский рот.

— Возможно, — продолжал Леви, — все это будет напечатано, издано, переиздано и переплетено в золотом переплете, возможно, но не торопи время. Цель далека, а день короток…

Фраза вылетела из него.

Омар бежал, бросив перо, бумагу и халат…

«Цель далека, а день короток». Леви все время думал над этой фразой. За кубком вина. С гурией. Один.

Он знал, что такое «короток», и понимал, что такое «день».

Его день, который клонился к закату.

Но цель?..

Какова была цель в этом коротком дне?..

Он искал ее. В театре. В вине. В гуриях. В мыслях великих…

Надо сказать, что группа была столь увлечена творческими проблемами — покупкой, упаковкой, поднятием своего морального состояния на еще более высокий, почти недосягаемый уровень, что пропажу Леви обнаружили где‑то перед самой посадкой в самолет» Ту-154». Стали вспоминать, кто и когда видел его в последний раз в Кордове — и, оказалось — никто, кроме Семена Тимофеевича, который видел Леви всего несколько часов тому назад. Творческие работники сгруппировались вокруг него, требуя, чтобы он немедленно вспомнил — где? Гегемон долго тер лоб, морщил его и, наконец, вспомнил — во сне… И все группа бросилась на поиски — было как‑то неудобно возвращаться с заграничными шмотками и без отечественного Ягера… И к тому же все резонно опасались, что за потерю Ягера их всех погонят с работы.

Не боялся только Семен Тимофеевич. Что мог потерять гегемон — рабочий, кроме своих цепей? И поэтому он спокойно поднялся по трапу и улетел на родину. А все остальные рассеялись по Кордове, ища Леви, и договорились встретиться через два дня в аэропорту, у другого самолета.

Все группа встретилась в точно назначенное время, правда, без офицера флота и товарища из Мавритании. И, естественно, без Леви. Офицеру вдруг захотелось служить в королевском флоте, а почему остался мавритансий товарищ, который и так мог свободно покинуть пределы России — было загадкой…

Дальнейшие поиски решили прекратить во избежание потери других товарищей.

Когда объявили посадку на самолет, Маргарита Степановна совершенно неожиданно заартачилась и начала орать, что без Леви она никуда не полетит, хотя всем было ясно, что она не хочет улетать вообще.

И вдруг все остальные деятели культуры не захотели улетать без Леви и разбежались… Специально прибывшей оперативной группе удалось поймать только Маргариту Степановну — она стояла в мечети на коленях, низко опустив голову, вся в черном, в чадре…

Ее определили по огромной жопе.

При посадке в самолет она, не снимая чадры, брыкалась и рыдала…

Бедный Театр Абсурда еще не знал о свалившемся на него неожиданном горе. Остатки комиссии были еще в пути, когда в лучшем зале, с окнами на залитый солнцем Невский, шло партийное собрание. Как всегда, члены одобряли политику партии, произносили заздравные речи, пели аллилуйю, курили фимиам.

Всюду пишут, что курить табак вредно, но нигде нет слова о фимиаме. Полезно это, вредно?

Парторг, или Король — Солнце, как вам это будет угодно, заливался соловьем, благодаря родную партию за заботу об актерах, режиссерах, завлитах…

Он перечислял долго. Затем слово взял Главный.

Он повторил то же самое, но несколько в другой режиссерской интерпретации, ближе к соцреализму, чем Король — Солнце, который выступал скорее в мелодраматической тональности.

Все говорили так много и курили фимиам так долго только по одной причине — поведение товарища Сокола пугало их. Трудно было вообразить, какие кадохес оно могло бы им принести. Вот и сейчас его не было на собрании. Он бросал вызов. Он куролесил. И он плохо пел аллилуйю. Сокол возлежал на своей тахте, вскакивая в среднем раз в две минуты. Он давал отпор. Сильный и решительный.

Правда, по телефону.

Телефон разрывался.

Не успевал Борис бросать трубку, как тут же снова хватал.

Из невинной пластмассовой трубочки летели мат и угрозы.

— Алло, — стараясь оставаться интеллигентным, начинал Борис.

— А, так ты еще жив?! — удивлялась трубка, — раздавим, как крыс!!!

— Да вы…, — вспыхивал Борис, но трубку быстро клали.

— Какие подонки, — говорил он Ирине, — какая низость…

— Не бери трубку, — шумела она, — я запрещаю!

Но он хватал снова.

— Я им сейчас отвечу… Да, слушаю вас!

— Шолом, гнида, — доносилось до него, — готовься! Скоро мы отрежем твою умную жидовскую голову.

— Ах, ты! — кричал Борис, но трубку уже бросали.

— Подонки! Сколько подонков! — он весь пылал.

— Я тебе запрещаю подходить к телефону! — приказала Ирина.

— Нет, я должен им ответить, сейчас я им отвечу.

И вновь раздавался звонок.

Он сорвал трубку и сам перешел в наступление.

— Подонок, — сказал он, — и трус! Заткни свою поганую пасть! Тебе не удастся нас запугать!

— Я разве запугиваю? — раздался голос Борща.

— А, это вы, — облегченно вздохнул Борис, — простите, ради Бога.

— Ничего, ничего, — успокоил майор.

— Совершенно стало невозможно жить — угрожают, подкарауливают, кроют матом. В конце концов, об этом договоренности у нас не было.

— Что вы хотите, — объяснил Борщ, — взрыв народного гнева! Это должно вас радовать.

— Я не могу выйти на улицу! — возмутился Борис, — с чего это меня должно радовать?!!

— Поскольку все это показывает, насколько монолитно наше общество! И насколько оно не приемлет всякого инакомыслия и антисоветчины.

— Я не спорю, — ответил Борис, — общество, безусловно, монолитное, но как жить нам? Ни сна, ни отдыха измученной душе.

— Потерпите, потерпите, скоро все кончится, и вы спокойно поедете в тюрьму, — успокоил Борщ.

— Когда, — твердо спросил Сокол, — вы меня только кормите обещаниями!

— Вы это можете ускорить.

— Как? — уточнил Сокол.

— Давайте встретимся в ресторане «Садко», — предложил Борщ, — я вам всю объясню.

— Можно сейчас?

— Я не так голоден, но ради вас…, — в голосе Борща было что‑то отеческое.