Выбрать главу

Красивыми у мадам Штирмер были только волосы, оказавшиеся впоследствии париком, да наряды и украшения. Во что влюбился банкир — было загадкой. Не в свои же меха и бриллианты…

Что было ужасным — мадам на лыжах не каталась, и все время проводила с Гуревичем и Леви. Она оказалась большой поклонницей театра, сцены, и, как утверждала, засыхала на сухой женевской почве.

Она жаловалась на закрытость людей, ограниченность мужа, а также на Кальвина, запретившего несколько веков назад ее любимый театр…

— Конечно, у меня есть лошади, — говорила мадам Штирмер, — но разве я могу с ними говорить о Мейерхольде?

Гарик и Леви молча кивали головами.

— Ребята, — кричала она, — у меня есть все — дома, вертолет, бассейн — но я тону в нем от скуки. Спасайте меня!..

И она кидалась то на Леви, то на Гуревича.

Комик и гений страдали, они даже начали подумывать, не научиться ли им ходить на лыжах, чтобы уйти от мадам высоко в горы, но жена женевского банкира не давала им подниматься выше какого‑либо маленького холма.

— У меня горная болезнь, — объясняла она.

Вскоре за ней прилетел муж.

На собственном вертолете. И вдруг, прямо у трапа, она предложила Леви — он был с ней более корректен — лететь вместе с ними…

— Вы мне будете давать уроки актерского мастерства, — предложила она, — и рассказывать о театре… А я вам буду давать пять тысяч в месяц.

Леви закачало. Мадам Штирмер он переносил с трудом. Но с другой стороны, маячили эти проклятые пять тысяч. Швейцарских… Можно было бы начать копить на Иегуду.

«Всего каких‑то тринадцать лет вместо двадцати пяти, предложенных Раей», — думал он.

— Ну, что вы колеблетесь, — сказала мадам, — работа — не бей лежачего… Будем гарцевать на лошадях и рассуждать о театре.

— Я никогда не садился в седло, — признался Леви.

— Не волнуйтесь, посадят, — успокоила мадам.

Леви расстерянно обернулся к Гуревичу. Винт вертолета уже набирал скорость.

— Поезжайте, Леви, — сказал Гуревич, — уроки актерского мастерства на коне — это заманчиво. Я, во всяком случае, никогда на лошади репетиций не проводил…

— А как же вы? — спросил Леви.

— За меня не беспокойтесь. Вы когда‑нибудь видели, чтобы гении пропадали? Я буду думать над Иегудой. А вы зарабатывайте на него деньги.

— Садитесь быстрее, — кричала мадам, — муж уже ворчит, бензина сгорело на пятьсот франков.

Гуревич обнял Леви.

— Не выпадите, друг мой, — сказал он.

И Леви, подталкиваемый мадам Штирмер, полез в вертолет…

В конечном итоге Борис Сокол вышел через неделю — международная общественность подняла дикий шум.

Были возмущены все врачи. Особенно психиатры. Они объявили забастовку. Сотни сумасшедших болтались без присмотра.

На пятый день забастовки Борщ выпустил Сокола на свободу.

Когда Борис вышел, тайного общества «Набат» уже не существовало.

— Оно выполнило свою историческую функцию, — объяснил Борщ.

— А передача власти? — спросил Сокол.

— Вы действительно спятили? — поинтересовался Борщ.

— А где все члены? — спросил Борис.

— За рубежом нашей Родины, — патетически произнес Борщ.

Действительно, членов общества «Набат» нашли, включая Гурамишвили, валявшегося с одалиской под мандарином, посадили в самолет и выслали из страны.

Они волновались. Особенно Шустер — шутка сказать, свидание с исторической родиной после трехвекового перерыва.

Наконец, самолет сел. Они вышли. Шустер стал оглядываться, ищя Рейн, силуэт Кельнского собора, романские церкви.

Ничего этого не было — вокруг шастали люди в ермолках, горела реклама на иврит, было жарко.

— Странно, — протянул он, — я представлял себе Кельн совершенно иным.

— Кельн? — удивился работник аэропорта, — с чего вы взяли?.. Это Тель — Авив…

Бедного Шустера опять перепутали, и вместо родимой Германии приземлили на святой земле.

И всех остальных членов — там же.

Аймла прямо в аэропорту решил начать борьбу за отделение Эстонии. Но ему объяснили, что она пока еще к Израилю не прикреплена и бороться за отделение довольно трудно.

Что касается принципа «Каасииви Виикааки», то, кажется, в Израиле его удалось расшифровать, после чего викинга Аймлу хотели выслать в Бейрут, и только заступничество верховного раввината отменило эту крайнюю меру.

Гурамишвили же ничего не видел и не слышал, он плакал по одалиске и приступил к борьбе за воссоединение с той, от которой его оторвали в тени мавританского дерева.

Историческая роль «Набата» была успешно завершена.

После поездки творческой группы на Иберийский полуостров солнце Театра Абсурда начало закатываться…

Главный удар, естественно, нанес Орест Орестыч, и не тем, конечно, что трудно было найти другого директора — на его место стояла целая очередь, состоявшая из бывших генералов, двух председателей колхозов, бывшей знатной доярки, а также нескольких зятьев и деверей работников обкома — но не один из них ранее не заведовал компотами Кремля.

Буфет чах — вначале пропал финский рольмопс, затем мусс из дичи, волжский балык, рулет из поросенка с черносливом… и, наконец, в буфете появились бутерброды с прошлогодним сыром, булочки с плесенью и кислое пиво…

Буфет закрыли — и остро встал вопрос о закрытиии театра. Конечно, если бы не остался Леви, ненависть к Ягеру и другим евреям, возможно, пересилила бы зов желудка у заядлых театралов, но не о чем было говорить — Ягер скурвился и спал с гуриями на берегах Гвадалкивира…

Судьба вернувшихся членов творческой группы сложилась печально. Семен Тимофеевич, узнав, что он улетел один, попал в районный сумасшедший дом. С ним случилось что‑то странное. Он прекратил пить на рубли и требовал валюту…

Что касается Маргариты Степановны, то, боясь наказания, она, видимо, симулировала сумасшествие — вдруг перешла в мусульманство, требовала немедленного открытия в тюрьме мечети, и в камере пребывала в той самой позе, в которой ее выловили в мечети города Кордовы…

Оставшиеся члены группы тоже посходили с ума.

Анфиса Фирсовна по одним сведениям вступила в коммунистическую партию Испании и требовала немедленного избрания в обком города Севильи, по другим — скрылась в неизвестном направлении.

Бык — офицер стал тореодором, любимцем Гренады, валил быков направо и налево, причем без пикадоров и своим кортиком.

Комсомолка стала портовой гурией, и, видимо, из‑за чувства ностальгии спала только с моряками советских флотилий.

В момент оргазма она что‑то бормотала о девичьей чести и плане на ситец.

И только товарищ из Мавритании продолжал улыбаться — до тех пор, пока его не выслали на родину в Демократическую Республику Мавританию, где впервые улыбка сползла с его лица — периодически его забрасывали камнями. Видимо, за участие в приемочной комиссии…

В театре дела принимали все более драматический оборот.

Сокол своими выходками запугал всех.

Олег Сергеевич тяжело заболел — он перестал посещать прорубь, жечь пьесы и целыми днями рвал на себе волосы. Это было ужасно — Главный был лысым. Он каялся, время от времени бил себя в грудь и проклинал себя за то, что предложил Ягеру путевку.

И не ясно было, почему именно — то ли потому, что остался Леви, или потому, что остаться мог он сам…

Он искал спасения. И оно могло быть только в одном — вновь поставить пьесу о Ленине с двухметровым Борисом…

Но кто бы ее принял, когда часть приемочной комиссии была в сумасшедшем доме, а другая — на Иберийском полуострове…

У него даже возникла шальная мысль пригласить из Франции Гуревича, чтобы тот поставил скандальный спектакль — он уже мечтал о конной милиции, о сносе дверей, и даже дал Гуревичу срочную телеграмму.

Гарик ответил быстро и на французком.

Когда телеграмму перевели, Олег Сергеевич узнал, что он — блядь.

Из первых строк… Переводить телеграмму дальше было незачем.

Главный метался и мучился. Без буфета, без Ореста Орестыча, без приемочной комиссии он чувствовал себя одиноким и потерянным.