Это была кульминация экскурсии.
— Самый высокий в мире фонтан, — понизив голос, сообщал Леви, — до революции его высота была всего семь метров, сегодня — 264!
Японцы аплодировали.
— При южном ветре — до трехсот, — добавлял он. И затем испытующе смотрел на представителей первой индустриальной державы Азии.
— Вы думаете, это вода? — дьявольски спрашивал он.
Японцы разевали рты.
— Это кровь! — выпаливал Леня. — Рабочих и крестьян! Пролитая за правое дело!
— Японцы тянули руки к струе, проверять, как Кальвина. — Оторвет! — предупреждал он. — Струя вылетает со скоростью 700 км/час. Символизирует бессмертие рабочего дела. Посвящена жертвам Великой Швейцарской революции. Прошу почтить их память минутой молчания.
Островитяне снимали шляпы. Леви закрывал глаза и засыпал. Пораженнные его верностью идеалам, японцы не решались его трогать.
Затем Леня очухивался, снимался с японцами на фоне струи, и экскурсия по городу — герою заканчивалась…
Трудно сказать, скольким японцам он запудрил мозги «Великой Швейцарской революцией», пока на него не накапали. И Леви знал, кто — это был китаец. Он был с японцами. Пожилой, в очках, он попросил Леви уточнить, в каком году произошла Великая Швейцарская революция.
— В 1917, — без запинки ответил тот.
— А Кальвин умер в 1564! — ехидно заметил японец, — как же он руководил революцией?
«Странный японец», — подумал Леви.
— А это другой! — парировал он, — это тот, что умер в 1924! Кальвинов было много. Не было года, что бы не умер какой‑нибудь Кальвин!
Японец скептически взглянул на Леви- и тот понял, что это китаец…
Вскоре его вызвал шеф. Шефа звали Шмоль. Он возглавлял швейцарскую контору японца комсомолки.
— Почему вы Кальвина называете товарищем? — спросил Шмоль.
— Видите ли, — ответил Леня, — я его не слишком хорошо знал, чтоб называть другом…
Шмоль поднял правую бровь.
— Вы протестант? — спросил он.
— Неверующий, — уточнил Леви, — но близок к протестантизму. — И добавил: — не букве, а духу!
— Я католик, — заметил Шмоль.
— Очень приятно, — сказал Леви и брякнул: — Все дороги ведут в Рим…
— Кто такой Свердлов? — неожиданно спросил Шмоль.
— Видный деятель коммунистического и рабочего движения — ответил он.
— Почему вы его сделали соратником Кальвина?
Леня прочистил горло.
— Он питался его идеями, — выдавил он, — он вырос на нем. Впрочем, все мы выросли на Кальвине, — добавил он как можно более убедительно.
— Я католик, — напомнил Шмоль.
— Рим открытый город, — парировал Леви.
Католик встал.
— Почему вы похоронили Свердлова на берегу Лемана?!
Неверующий поднялся тоже.
— Я могу его перенести, — сказал он, — вам будет приятнее, если он будет покоиться на берегу Тибра?
— Я швейцарец, — напомнил Шмоль, — не хотели бы вы мне рассказать что‑либо о Великой Швейцарской революции?…
После этого вопроса Леви окосел и стал похож на художника Хокусайя, в последний период его жизни.
— Судзуки, — сказал он.
— Что? — не понял Шмоль.
— Иокогама, — объяснил Леви, — Хирохито.
Он сложил руки на груди, поклонился и вышел…
Сокол бросил Борща, смачно жующего колбасу, и вышел на вечернюю улицу. За плечами были крылья.
Он шел, возбужденный, и чуствовал на себе восхищенные взгляды зрителей, которые крутились еще возле театра. Некоторые кивали ему, кто‑то улыбался, а один, совершенно незаметно для него, проходя мимо, крепко сжал его руку.
— Спасибо, — говорил он им всем, — спасибо…
Чем дальше от театра, тем меньше становилось людей. Была ночь. В небе стояла полная луна. И в ее свете Борис заметил еще двух молодых людей, в элегантных костюмах, с тонкими лицами.
Они направились к нему.
«Неужели надо дождаться темноты, чтоб отблагодарить?», — подумал он.
Молодые люди приблизились.
— Спасибо, — сказал, не дожидаясь, Борис, — не стоит благодарности.
— Почему же? — ответил один из интеллигентов и залепил ему в ухо. — Очень даже стоит!
Интеллигенты били профессионально и больно.
— Это тебе за Отелло, — пояснили они и били в пах, — это за колбасу, — и он получил в нос, — а это за диссидентство вообще. — И под левым глазом появился синяк.
— Вы ошибаетесь, — пытался сказать Борис, — я не диссидент! Вернее, не тот, что вы думаете!
— Тот, тот! — успокоил интеллигент и, видимо для симметрии, поставил синяк и под правым глазом.
— Да я ж все это спец…
Но тут кулак пришелся как раз по рту, и фраза застряла на губах любимого народом артиста…
Он бросился в театр, ворвался в свою уборную — Борщ все еще жевал.
— Оставьте колбасу! — бросил Сокол майору.
— Почему? — удивился тот.
— Посмотрите, что они со мной сделали, — шепелявил Борис. У него, видимо, уже нехватало зубов.
— Я вижу.
— Как же вы можете жрать?!!
— Ну, честное слово, — Борщ непонимающе пожал плечами, — это же наши люди, Борис Николаевич.
— Опять?!
— Вы что, разве не поняли?
— Вы же сказали, что я неприкасаемый! Взгляните на неприкасаемого — живого места нет! Как я мог понять, что это ваши?
— Да хотя бы потому, что у вас ничего не переломано! Не задеты жизненно важные центры!
— Да, но они били меня, как настоящего диссидента! За что?! Зачем вы это сделали?
— Только по одной причине, — объяснил майор, — для пущей убедительности! Разве не ясно?
— Вы меня еще убейте, для пущей убедительности, — прошамкал Борис.
— Бывало и такое, — заметил Борщ.
— Что?!
— Но такие времена давно прошли!
— Это вы называете — прошли? — он указал на свою побитую физиономию, — сколько это еще будет продолжаться?!!
— Все зависит от вас, уважаемый Борис Николаевич.
— Как это? — не понял Борис.
— Очень просто. Возьмем сегодняшний случай. Ну, право, от вас я такого не ожидал.
— От меня?! — от удивления Сокол даже привстал.
— Да, да! Вы чуть не завалили всю нашу операцию! Все наше дело!
— Когда? — обалдел Борис.
— Когда во время драки вопили «Да я же все спец…», — процитировал майор.
— Вас бы так били! — пробурчал Борис.
— И если б не один из наших товарищей, — продолжал Борщ, — все бы уже знали корреспонденты!
— Позвольте, спросить, откуда? Какие, к черту, корреспонденты?!
— Иностранные, мой дорогой. Вы что, их не заметили?
— Где?
— В парадной, в двух шагах.
— Не — ет…
— Ну, вот видите. Мы же не садисты, чтобы просто так избивать. Вам пришлось немного потерпеть, но завтра весь мир узнает об ужасном избиении крупного диссидента.
— Лучше б он не узнавал.
— А общественное мнение? За кого им тогда бороться?
— Что? — спросил Борис. — Вы меня будете и дальше избивать?
— По плану не предвидится, — успокоил Борщ, — но все зависит от мирового общественного мнения.
— Умоляю, — прошепелявил Борис, — посадите в тюрьму. Ну что вам стоит?
— Рано, — опять ответил майор, — еще не поднято западное общественное мнение.
— А когда оно поднимется? — спросил Борис. — А то у меня уже почти зубов не осталось.
— Скоро, — с улыбкой пообещал Борщ, — и не переживайте — на Западе вставляют прекрасные фарфоровые зубы…
Гуревич перебивался уроками.
Причастия и глаголы прыгали в его гениальной голове, и сложно — подчиненные предложения сменялись там краткими прилагательными.
Ученики были, мягко говоря, странными.
Мадам Брэн, старуха, мечтала съездить в Москву, посетить Ленина в Мавзолее.
Зачем ей для этого был нужен язык? Ленин был мертв, к тому же в Мавзолее запрещено говорить.
Жан — Марк влюбился в ленинградку и мечтал написать ей любовное письмо на ее родном языке. Это бы было понятно, если б ленинградка по красоте не приближалась к парижанке, вывезшей Гуревича на свободу.