К кому относились эти слова, понять не мог Алешенька по своей ограниченности и непониманию жизни; не мог он понять даже самых отношений к себе благодетеля, под видом благотворения отнимавшего у него последнее. В эту минуту дядя внушал племяннику безотчётный ужас, и впечатление его не скоро потом забылось. Так что страх сковывал уста Алёши, мешая ему спросить дядю — как разуметь следует отцовские земли, если он наследник его, Елизара?
На постоялом дворе вечером повторилось угощение Алёши крепким вином из братинки, и опять не обошлось без дивертисмента со вводом певиц и плясуний, позволявших себе много такого, от чего тогдашняя женщина даже не строгой добродетели сгореть могла со стыда. Но стыда не знали, кажется, или забыли о нём совсем служительницы кабацкой Терпсихоры. На этот раз увлекали они не раз Алёшу в свою живую кавалькаду, приводя его — похлопываниями да подхватываньями в бурных движениях — в какой-то неизвестный ему задор, прибавлявший отваги. Он и сам принялся откалывать коленца — избоченивался, выдвигая брюхо, притопывая каблучком, и с ухарскою бесцеремонностью хватал то ту, то другую плясунью… Дядя, как знаток дела, при каждом подобном движении расходившегося племянника возбуждал в нём ещё большее рвение на такие подвиги ободрительными возгласами: «Ай да Алёха! Ухарь!.. молодчина!.. точнёхонько как я в старину… не сдавай… забирай дальше!.. Вот так, вот так!» Даже один раз засвистал Елизар Демьяныч, выделывая совершенно птичьи трели. Густою дробью раскатывался свист, от которого мурашки забегали у Алексея по коже. Наслушавшись от няньки былин и сказок, Алексей невольно подумал вслух: «Точнёхонько Соловей-разбойник». Дядя взглянул многозначительно и улыбнулся. Но свист, должно быть, был неспроста, потому что сердце защемило у Алёши, расшевелив в нём побуждения, бросавшие в жар и холод. В глазах у малого потемнело и в ушах пошёл такой трезвон, что чудилось ему — заходил пол ходуном. Струя горячей крови бросилась к мозгу, и дыханье занялось от ускоренного биения. Инстинктивно, непроизвольным движеньем руки он силится оттолкнуть от себя плясунью и остановиться, но она хватает за другую руку, а её подруга обхватывает стан мальчика, и кружатся все ещё в более бешеном коловороте. Силы почти оставляют Алёшу; но дядя передаёт плясунье братину, и она ловко вливает в раскрывшийся рот молодого человека такое количество животворной влаги, что по жилам — чувствует он — разливается огонь. Он себя не помнит…
Дядя хлопает в ладоши и стучит по столу, словно не владея собой, а у племянника все предметы прыгают в глазах. Стол и скамьи словно кружатся, и Алексей, теряя равновесие, падает, увлекая за собою скатерть со стола и шандал с восковой свечой, освещавшей избу. Наступает мрак, и лежащий Алёша чувствует, что его покрывают поцелуями чьи-то горячие уста и жмут его руки чьи-то пламенные руки.
Дальше он утратил сознание.
Очнулся после оргии Алексей опять не рано, при дневном свете. Ощупал вокруг, не раскрывая ещё глаз, и чувствует — кто-то спит подле него на ковре. Открывает глаза и видит женскую голову на его подушке. Припоминает вчерашнюю пляску и убеждается, что подле него плясунья. Где же дядя и зачем она здесь очутилась? Страх отчего-то берет Алёшу. Ему теперь хочется уйти отсюда поскорее. Не без труда выползает он из-под груза одеяла, подбегает к двери — заперта. Он начинает кричать — дверь не отворяют; а крик его будит спящую, и она начинает его кликать дружески:
— Алёша, Алёша!..
Молодой Балакирев сел на скамью и поспешил набросить на себя кафтан, ничего не отвечая, хмурясь и совершенно теряясь в неловком своём положении.
Бесцеремонная ночлежница тоже встаёт и, в чём спала, садится подле Алёши. Начинаются непрошеные нежности, уверения, что юноша привязал её к себе ей самой неведомо как. Мальчик пятится сначала от потока нежных слов и отстраняет руки, силящиеся обнять его, но мало-помалу уступает. Вдруг растворяется дверь, и является дядя, нисколько не удивлённый сценою и словно не замечая, что племянник не один. Мальчик сперва поражён неожиданностью, потом сам начинает говорить и оправляется от смущения. Вносят угощение. Едят и пьют, как будто ничего не случилось и все в порядке.
— Подкрепимся, и ехать пора к месту. В приказе я был, пока спал ты, — объясняет Елизар Демьяныч. — Вот и наказы и памяти, — показывает он кипку мелких листков бумаги с выведенными в строку каракулями.
— А до завтра нельзя остаться? — спрашивает вдруг племянник тоскливым голосом.
— Ни! Ни часу нельзя промедлить… Воевода ведь здесь!.. Город! Как дали наказ, так и пошёл…
— А домой-от когда же, к матушке?..
— После… Прежде на работы нужно глаза показать да присмотреться, как там и что такое деется.
— А-а?! — И этим «а-а» поперхнулся словно Алёша. Он низко опустил глаза и тоскливо кивнул головой в ту сторону, где сидела ночлежница.
— Грунька после нас навестит… Не леший её съест… Твоя же будет, — смеясь, заверил Елизар Демьяныч.
Слова его покрылись звонким смехом особы, величаемой Грунькой.
— То-то же, — прибавила она, глядя своими бойкими глазами на грустного юношу. О мыслях его самого при спросе ни она, ни дядя, как видно, не считали нужным больше осведомляться: того ли ему хотелось?
А если бы кто спросил теперь Алексея Балакирева о причине его невольного вздоха, то услышал бы совсем не подходящее к словам Елизара Демьяныча и Груньки. Этот вздох, вылетевший у юноши при словах дяди, говорил скорее о нежелании видеть подле себя почти неизвестную ему особу. И присутствие её, навязанное дядею, было для него злом неотвратимым и страшным. И он сам своим ещё детским умом не понимал, как все это сложилось, а уж тем более не способен был сам все устроить. Однако ласки навязчивой подруги и жгучий напиток сделали своё дело, и когда, подкрепившись, дядя и племянник уезжали на службу царскую. Алексей на прощанье чмокнулся не раз с Грунькой — совсем по-дружески. Ни он, ни дядя не возражали её заверениям, что она не замедлит своим посещением и намерена гостить в лесах на Тихой Сосне. Алексею, впрочем, и в голову не приходило ещё ничего подобного, просто потому, что он не успел составить никакого понятия о житьё-бытьё в лесах. Одна мысль, что там будет, заняла теперь вполне весь ум молодого человека, не оставляя в нём места ничему другому. Подавленный близостью нового положения, Алексей, сидя подле дяди, с ним даже не заговаривал. Он упорно смотрел слезящимися глазами в тёмную даль и не замечал движенья повозки, прыгавшей по набросанным как попало соснам, тут же срубленным и погруженным в топкую грязь. Лошади шли неохотно, но ступали бережно по неровностям древесных стволов, выбирая твёрдую точку опоры для копыт и избегая наступать на торчащие из грязи скользкие ветви ельника. Скука перехода через топь ещё больше усилила тоску Алексея, и он не мог удержаться от плача. Услышав начавшееся хныканье, дядя не выдержал уже и сердито окликнул:
— Это что ещё? Не прикажешь ли, государь Алексей Гаврилыч, матушку кликнуть слёзки утереть? Дурень! Я ведь везу тебя на службу царскую, а не замуж отдавать, ко гневной свекрови… Нужно на деле стоять да уметь приказывать и взыскивать, а не рюмить. Воют тогда, как бьют, да и бьют — выть не велят. Выбрось из головы бабьи бредни да будь дворянином, как есть молодцом! Уж не мальчик теперь, коли Груньку спознал!.. Нужно дело говорить человеку: как и что требовать на работе, а мальчишке-рюме какое дело втолкуешь, коли он раскис до того, что слез унять не может, сам не знает, за что и про что!.. Слушай! Как приедем, перво-наперво найду я наш участок и приёмом займусь, людей и того, что надо для рубки. Коли шестьдесят с лихвой ефимчиков отдал Протасьеву, значит, нужно выручить втрое и сообразить, которое дерево в нашу пользу пойдёт при рубке и сколько подвод на вывоз на свой пай лесу употребить. Да и выбрать неприметную тропку в объезде. Счёт-то ты смекаешь, к примеру сказать, за сотню?
— Чего сотню, дядюшка… ино орехом у Поликарповых с ребятами в кучки складал я попрежь других по шестидесят и по семидесят… а дальше… — Он замялся, видимо затрудняясь, а дядя вновь ехидно засмеялся. Злость его разбирать стала теперь, уже ничем не сдерживаемая.