Мать усмехнулась, принужденно как-то усмехнулась. А минутой позже, сдвинув с места жестянку из-под халвы, в которой теперь держали сахарный песок, вытянула из-под нее конверт.
— Чуть не забыла, письмо тебе, Олег. Получай!
Но прежде чем положить перед сыном этот песочно-пепельный, точно выгоревший на солнце, тощий конвертик, еще сказала — недоуменно, с горечью:
— И отчего теперь люди с такой легкостью невообразимой с насиженного места срываются? Деды наши — те ее, землю-кормилицу, никогда не бросали.
Стоило Олегу лишь мельком глянуть на конверт, как он тотчас отложил его в сторону.
— Чего морду воротишь? — строго спросила мать. — Ведь не кто-нибудь, а отец родной письмо прислал!
Олег набычился.
— А ну его!
Не зная, чем занять руки, он принялся ложечкой бешено мешать пустой чай в стакане. Оставив наконец в покое стакан, Олег выпрямился. И, глядя матери прямо в глаза, сказал:
— Скоро девять лет… в ноябре будет девять, как уехал отец. Я ни разу не спрашивал тебя, мам… а сейчас прошу…
Самовар все еще по-прежнему упрямо тянул заунывную песенку, и мать ладонью сильно прихлопнула заглушку. И заговорила — негромко, раздумчиво, то и дело спотыкаясь:
— Просто так, в двух словах, не опишешь всего и взглядом не обнимешь. Годами накапливалось… Случается, когда рушится семья, соседи судачат про то всякое. Бывает, и такое вплетут: «Разные, мол, они были люди, по-разному на жизнь смотрели». Вот и про нас с твоим отцом… тоже… тоже что-то вроде этого можно сказать. Да, возможно, не только мы, и деды наши были разные, и отцы с матерями — тож. Ни дедушке моему, а твоему прадеду, ни моему родителю, никогда легко не жилось. Но семья была дружная, до работы упористая. Бывало, ночами не спали, коли кобыла ходила жеребая али коровушка стельная, к примеру. А появится на свет махонькая животина — праздник для всей семьи наступал. Правду говорю. Не была наша семья шибко богатой, но и в крайнюю бедность никогда не скатывались… Всякое случалось — и лихие неурожайные годы донимали, и градом побивало посевы. Падеж скота и наш двор стороной не обходил. Но тужились мужики, подтягивали крепче ремни. Ежели надо — и бабы заместо лошадок впрягались. Подошло раскулачивание… В тот слезный год у нас в хозяйстве всего-то навсего четыре животины числилось: старый мерин, кобылка нежеребая и Красавка с телочкой годовалой. Ну, там еще овечек голов семь, подсвинок, курешки. А едочков без одного рта десятеро! Ну, и порешили на собрании: Сивуху и Красавку забрать, а самих не трогать с места. Миновала большая беда! А колхозы только-только зачали проклевываться, родитель один из первых заявление понес. Верил: облегчение крестьянскому роду пришло!
Перебивая себя, мать недоуменно пожала плечами:
— К чему это я пустилась в библейскую историю?
Олег нетерпеливо бросил:
— Дальше, мам!
Но она не сразу продолжила свой неспешный рассказ, а еще помолчала-пораздумала, комкая между пальцами кромку чайного полотенца с махрами.
— Дедушка Игнатий, не считаясь с преклонностью лет, годочка четыре еще работал в колхозе. А помер совсем чудно. Зинушка, старшая сестра, так сказывала: картошку рыли. И старый и малый в поле вышел. Да и пора, нельзя было дальше мешкать: того и гляди белые мухи полетят! А под вечер совсем захолодало, иззяблись все. «Побегу, дедка проведаю», — говорит себе Зинушка. Прибегает на другой конец полосы, а он, сердечный, как старый воробей, нахохлился. Шапка, и та на самый нос наехала. Сидит на земле и не шевелится. А в пригоршнях — руки ровно в чернилах выпачканы, так все залиловели, а в пригоршнях, значит, пара крупных картох. «Задремал, что ли, старый?» — спрашивает себя Зинушка. Наклонилась над дедушкой, а он не дышит.
«Дурак! — обругал себя Олег, стискивая зубы. — Зачем просил рассказать? Вот расплачется сейчас…»