Выбрать главу

— Хлебушко-то… того самое… ничего себе, даром что недомашний, — проговорил он, глядя то на проплывающие по Волге грязные льдины, то на костер неподалеку от перевернутой вверх днищем лодки. Бесцветные на солнечном свету языки пламени лениво лизали котелок с булькающей чадной смолой. — Конечно, далеко ему до бывалошнего… того самое… своей выпечки. Бывалоча, матушка-кормилица сразу две квашни затевала. Семейство-то было из пятнадцати душ! Как сейчас помню: вынимала раз матушка папошники из печи… один воздушнее другого, и вбегает тут в избу отец. «Мать, кричит прямо от порога, беда-то какая!» А сам, сердечный, трясется… ну, что тебе осиновый лист. А детинушка-то был, скажу тебе. Теперь эдакие мужики в редкость! Матушка оглянулась, а отец все на пороге стоит, слезы кулаком вытирает. «Лысуху нашу, говорит, волки в лесу задрали». — Подобрав с колен крошки, Федот бросил их в беззубый рот. — «Одна кожа да кости от Лысухи остались». А сам, отец-то, как осиновый лист, все дрожит.

— А почему? — спросил Толик, давно уже расправившийся со своим ломтем и теперь скучавший от ничегонеделанья.

— Чего — почему? — ворчливо переспросил дед, не любивший, когда его перебивали.

— Почему… как осиновый лист?

— Всегда на осине дрожит лист. Даже в самую что ни есть безветренную погоду.

У Толика еще резче надломились брови. И он весь повернулся к деду.

— А почему?

— Экий надоедник, прости господи! — Дед покачал головой и продолжал с прежней ворчливостью: — Да потому… того самое… Иуда, который предал Христа за тридцать сребреников, на осине повесился. Не мог Иуда пережить своего черного злодейства. С тех самых пор, значить… с давности незапамятной, и дрожит на несчастной осине лист. Тишь райская, ни ветерка тебе, ни дуновения, а лист на осине мелко-мелко дрожит… из века в век дрожит!

— Это ты сказку сказываешь? — спросил Толик и надул губы.

— Ну да, сказку, — помолчав, вздохнул дед, уже смягчившись сердцем. — Вот помру я, а ты вырастешь… вырастешь… того самое и станешь своим детям про меня сказывать. Ну, про то, допустим, как я тебя, кутенка, этой зимой из полыньи вытащил. А глубь в том месте знаешь какая? Церковь с колокольней ухнется, и креста не увидишь. Во-о! Ну, и станешь про все это балакать, а они, детки-то, тоже спросят: «Ты, тять, нам сказку сказываешь?»

Федот вдруг закашлялся. Кашлял он долго, надрывно, и в груди у него что-то гудело, словно палкой колотили по пустой бочке.

Глава вторая

Ведерный этот самовар — весь прозеленевший и с помятым боком — Дашура купила дешево позапрошлым летом. Стоило же Дашуре испробовать старорежимного туляка, как выявился и еще один существенный его брачок: внизу, у трубы, сочилась вода. Угли шипели и не разгорались.

Пришлось Дашуре просить Бронислава Вадимыча Киршина, мастера из судоремонтного завода, умельца на все руки, починить самовар. А тот не только пропаял всю трубу, но и вмятину на боку выправил. Заменил он и старые деревянные ручки — в щербинках и трещинах.

Получив самовар из ремонта, Дашура принялась надраивать его порошком из тертого кирпича. Дашура сама даже не помнила, сколько раз тютькала она тяжелый самоварище. И самовар наконец-то засиял. Теперь он выглядел спесивым, неприступным чинушей с медалями во всю свою медную грудь.

Было бы сподручнее, без лишних хлопот, кипятить для постояльцев титан. Наливайте в алюминиевый чайник крутой кипяточек и пейте на здоровье! Но Дашуре полюбилось угощать залетных гостей по старому русскому обычаю. Поставит Дашура на стол сверкающего туляка, азартно и неуемно клокочущего парком, заварит в белом, с васильками, чайничке щепоть грузинского, и в комнате вдруг становится как-то веселее и уютнее. Самовар выводил чуть ли не страдания, и чужие друг другу люди, иной раз впервые попавшие в Осетровку, заметно преображались: добрели, отходили сердцем.

Даже в те редкие тишайшие денечки, когда не бывало постояльцев, Дашура непременно ставила под вечер самовар и приглашала чаевничать или деда Федота, или ближайшую соседку, многодетную тетку Меланью, жену рыбака Буркина, первейшего на селе пьяницы. Эта самая Мелаша, полная, незлобивая баба, доводилось, и ночевала у Дашуры со своим выводком, когда непутевый ее муженек устраивал дома погром.

Не забыла Дашура свой самовар и нынче. Еще не все белье было отутюжено, а он, меднолобый, уже начинал что-то неразборчиво лопотать, будто учился говорить.

«Ну, право слово, как живой! — думала Дашура, бойко водя горячим утюгом по бязевой, чуть волглой, простыне. — Авось еще схлестнутся наши с Егором пути, и кто знает, может… может, он и остепенится, образумится, увидев Толика. И заживем тогда мирно, душа в душу. И тут уж без самовара… без него, песенника, никак не обойтись семье! — На минутку Дашура опустила утюг на подставку. — Мы, волгари, все чаевники. Припоминаю, у них, у Томилиных, тоже был самовар. И он, Егорка, бывало, выдувал за один присест чашек шесть, а то и более!»