— Напрасно вы на старика… Разве он тут при чем? Да и рано убиваться: обождите еще день-другой… авось и вернется этот ваш…
Дашура оглянулась. В «гостиной» она была одна. А из соседней комнаты доносилось негромкое пение.
Дашура долго еще стояла у окна и, теребя оборку на платье, мысленно унеслась в прошлое, вспоминая шаг за шагом свою любовь к Егору, такому неверному, но и такому дорогому, до сих пор самому дорогому ее сердцу человеку, единственному во всей вселенной!
Глава третья
До десяти лет росла Дашура вольной непуганой птахой. Когда же в одночасье умерла мать, в затерявшийся в беспредельных Оренбургских ковыльных степях совхозик приехал за племянницей дядя. Дядя жил где-то на Волге под Жигулями в неприметном городишке с ласковым прозванием — Тепленькое. Мать не раз собиралась свозить Дашуру на свою и ее родину в гости к дяде. Но поездка эта так и не состоялась.
Прижимая к себе босоногую племянницу, на диво светленькую, ясноглазую (это на необузданно диком-то степном солнце!), слабогрудый, стеснительный дядя с глинисто-желтым лицом хронического малярика удивленно воскликнул:
— Ба-а! И в кого ты у нас такая уродилась… беля-ночка?
Больше Дашура никогда не слышала от дяди ни ласкового ни худого слова.
Наутро, связав скудные пожитки матери, совхозной поварихи, дядя повез Дашуру в далекий волжский городок, грезившийся ей в тревожных дорожных снах то хрустальным сказочным за́мком, то почерневшим от лиходейства теремом бабы-яги.
Город вольготно раскинулся по берегу небыстрой и мелководной в осеннюю пору Телячьей воложки, с трех же других сторон его заботливо окружал первобытно-могучий бор — такая редкость в наше время, вплотную подступавший к огородам и садам.
Приземисто-шатровый пятистенник дяди стоял на высоком берегу воложки, окнами на речку. В эти сумрачные оголенные окна — без занавесок и горшков с цветами — засматривалась синь-голубая гладь смиренной воложки, нежившейся под майским добродушным солнцем.
«Ну-ну, и домище!» — ахнула про себя Дашура, поеживаясь от пробежавшего по спине знобящего холодка, пока неразговорчивый дядя что-то уж слишком нерешительно отворял щелявую, перекосившуюся калитку.
А через минуту-другую Дашура сызнова потерянно ахнула про себя, когда очутилась лицом к лицу с многочисленными домочадцами неприветливого пятистенка. Семейка-то у дяди и без нее была веселенькая — одних голопятых ребятишек семеро, а к ним в придачу еще две бабки!
Заискивающе глядя на жену — сухопарую, длиннорукую особу с непомерно большим животом, дядя скорбно вздохнул, покачивая облысевшей головой:
— Вот она, Агаша, Нюсина пигалица… а ваша, огольцы, сестричка Дашурка.
Тетка Агаша не проронила ни слова, ни полслова, поджав свои тонкие, будто выпачканные сметаной губы. Она сразу невзлюбила племянницу. И наутро, лишь стоило молчаливо-тихому дяде уйти на работу в какую-то там контору, как тетка дала волю своему вздорному, сварливому характеру.
От нее, тетки Агаши, Дашура и узнала в то несолнечное, призадумавшееся утро, что сама она «крапивница», а покойная мать ее была ветреной потаскушкой.
Одна из старух, бабка Тоня, доводившаяся теткой робевшему перед женой дяде, попыталась было усовестить разошедшуюся ни с того, ни с сего невестку, в гневе начавшую зловеще косить, но та рассвирепела пуще прежнего.
Дашура поняла: кончилась ее степная, раздольная жизнь, кончилось своевольное, беззаботное детство, все безвозвратно кануло в прошлое.
Раз как-то под осень после очередной порки (тетка Агаша отхлестала Дашуру тяжелой, прямо-таки свинцовой, своей ручищей) девчурка убежала на огород, к банешке, где она вместе с бабками и жила все лето.
Схоронившись под кустом одичалой смородины у дощатого продымленного предбанника, Дашура дала волю горючим сиротским слезам. Она так безутешно рыдала, спрятав лицо в острые, в цыпках, колени, что даже не слышала, когда чернявый соседский Егорка перемахнул через плетень, когда пролез к ней в одурманивающе душные заросли смородины.
Очнулась Дашура лишь в тот миг, когда настырный Егорка, взяв ее сзади за плечо, горячо и решительно шепнул в самое ухо:
— Хочешь, я убью ее?
Дернулась в страхе Дашура, намереваясь куда-нибудь сбежать, да тот держал крепко, не вырвалась.
— Лопни мои глаза, не брешу! — хорохорился Егорка с прежней необузданной настойчивостью. — Только слово скажи — и каюк придет раскосой ведьме!